Внимание!
Доступ к записи ограничен
Ойкава Тоору, Ивайзуми Хаджиме
Рейтинг:
R
Жанры:
Драма, Психология, Философия, Hurt/comfort, Соулмейты, Дружба
Предупреждения:
OOC, ОЖП, Элементы гета
читать дальше Ещё с утра ты готовишься жениться и вступить в новую жизнь, а в четверть второго уже собираешься умирать. Ничего необычного: типичный день. Люди умирают каждый день. Выдохни.
Ещё в обед ты стоишь в фальшивом галстуке-бабочке и чёрных брюках, на которых заглажена такая острая стрелка, что о неё можно порезаться. А в полдник стоишь в мужском сортире больницы, и твоя бутоньерка валяется рядом в луже мочи. Смирись и расслабься.
Ещё на входе ты думаешь о медовом месяце, а на выходе прикидываешь затраты на ритуальные услуги.
Ещё минуту назад ты дрожишь от нетерпения исполнения своих планов, надежд и мечт. Сейчас — кто из родственников поставит урну с твоим прахом на комод.
Смотри здесь: циклотимия.
Смотри здесь: эмоциональная лабильность.
Смотри здесь: маниакально-депрессивный психоз.
Интересный факт: ещё до появления на свет из утробы матери, ребёнок испражняется. Какает. Прямо в околоплодный мешок. Прямо в amniotic cavity.
Интересный факт: при смерти тела и расслаблении прямых мыщц живота, musculus rectus abdominis, и, далее, внутреннего сфинктера musculus sphincter ani internus, происходит непроизвольное опорожнение. Короче, организм обсирается прямо под себя, и ему плевать на твои планы, брезгливость окружающих и брюки за двадцать тысяч.
Ты рождаешься из дерьма. Живешь с дерьмом внутри. Умираешь, возвращаясь в дерьмо, вытекающее из тебя.
Вот такой круговорот человеческого бытия. Вот такая правда жизни: забудьте о вбитом в вашу башку на церковных собраниях Ветхом Завете, забудьте о Бытии 3:19 с его знаменитым рождением из праха и возвращением в прах. Не прах, а дерьмо. Запомните это. Дерьмо.
Если вам вдруг интересно. Если у вас в голове вдруг возник вопрос: что за дерьмо ты несёшь? Если вам интересно, то я скажу. Не дерьмо, а очередная говёная история о соулмейтах. Уверен, каждый читал истории о «родственных душах». О сраных мальчиках и девочках, которые, завидев на своем пальце красный след, или дурацкое родимое пятно, или шрам на сгибе локтя после ширяния метом, свято верят, что в шаге от того, чтобы найти свою судьбу и не беспокоиться ни о чём. Разве что: с пупырышками или ребристые. Разве что: глотать или сплёвывать.
Широкие узловатые пальцы трогают ребро и спускаются ниже.
— Ай!
Указательный палец нащупывает красный выступ в форме сердца и надавливает.
— Не тыкай, — говорю я и спускаю футболку обратно. — Больно.
Я бережно и любовно глажу метку под футболкой.
— Похоже на ушиб. Или перелом.
— Сам ты похож на перелом, — ворчу я.
Эта штука в форме сердца. Она появилась день назад. Тогда, когда я увидел её. Это не шутки, эй! Во всех историях о соулмейтах есть такое: ты встречаешь родственную душу, и с твоим телом начинает твориться кавардак. То у тебя выжигается имя твоего избранника где-то на животе или его первые слова тебе, где-то на запястье. То из твоего мизинца вылезает красная нитка и бесконечно тянется и плутает, пока вы не обнаружите друг друга. То проступают парные татуировки: половинка у тебя, половинка у соулмейта.
Ивайзуми садится на диван и скучающе кладёт подбородок на ладонь, второй рукой бултыхает остатки пива в банке:
— Мозги тоже так? Половина у тебя, половина у соулмейта? А соберётесь вместе — получится гидроцефал. Вот такая невропатологическая мозайка.
— Ты ничего не понимаешь, Ива-чан, — терпеливо говорю я. Я уже тысячу раз объяснял! — Метка в форме сердца. В форме сердца!
— Жопа тоже в форме сердца, — философски изрекает он после небольшой паузы. Он переводит взгляд на меня и говорит: — Слушай, это чушь. Я был уверен, что ты придурок, но не до такой степени же.
Ох. Я выдуваю воздух из-за сжатых зубов и плюхаюсь на диван рядом с ним. Он протягивает мне остатки своего пива.
— Ива-чан, не упирайся рогом. Прими реальность такой, какая она есть.
Интересный факт: если температура на Земле поднимется всего на один градус, все ледники Арктики растают.
Ивайзуми смотрит тяжело. Хмурит брови. Думает. Анализирует. И выдаёт:
— Полный бред.
Ох. На самом деле, тут все ясно. Красная нить судьбы — фигуральная, конечно, — связывает двух людей, невидная посторонним. Красная припухлость в форме сердца у меня под рёбрами болезненно пульсирует, как живая, точно указывая на близость моего главного человека.
— Я Джессика.
Ива-чан придирчиво вытягивает губы, изучает и, помедлив, пожимает протянутую ему ладошку. Джесс присаживается на стульчик и пододвигает Иве-чану чашку чая и блюдце с домашним овсяным печеньем. Мои губы против воли растягивает улыбка. Джесс, моя милая Джесс! Я говорю:
— Это моя Джесс. Я тебе о ней рассказывал.
Я под столом кладу руку Джесс на колени, и она обхватывает мою ладонь своими маленькими ручками. Ива-чан в упор смотрит на Джесс, потом переводит суровый, каменный взгляд на меня и говорит:
— Как дела, Джессика?
Джесс смотрит на него широко распахнутыми глазёнками. Он всё ещё смотрит на меня и не глядя берёт из блюдца:
— Как твоя метка?
Джесс вытягивается в струнку на стуле и сжимает губы.
— Ива-чан.
Я пододвигаюсь ближе к подруге и обнимаю её за плечо: она немного расслабляется, и я целую её в щеку.
— Джесси, это мой друг детства. Он немного сердит сегодня. Он не выспался, да, — с нажимом говорю я, — Ива-чан?
Ивайзуми смотрит на меня, крепко держа печенье в пальцах.
— Ты её хотя бы голой видел?
Джесси возмущённо захлёбывается воздухом. Я глажу её по спине:
— Ива-чан!
Ивайзуми не мигая смотрит в меня и сжимает печенье так сильно, что овсяные крошки разлетаются из его руки. Джесс вздрагивает, вскакивает и убегает в ванную: оттуда сразу же слышится щелчок задвижки и плеск воды.
— Чёрт подери, что ты творишь, — подрываюсь я и хватаю его за ворот. — Ты её пугаешь!
— Вы знакомы два дня, — шипит Ивайзуми, зло прищуривая глаза. — Какая, к черту, свадьба.
— Ты завидуешь? — шиплю на него в ответ я. — Или ревнуешь?
Он молчит несколько секунд, убирает мою руку и говорит:
— У тебя мозги набекрень.
Я открываю рот, чтобы ответить, но он не даёт мне:
— Ты мог бы хотя бы трахнуть её, чтобы увидеть метку?
— Ты такой придурок, — с силой говорю я, — я знаю, что она там есть. Я сто раз тебе говорил. Я просто знаю.
— Ты ни разу не видел и знаешь?
— Я…
— Так же, как ни разу не видел инопланетян и знаешь? Ты что, идиот?
— Я…
— Ты иногда бываешь таким тупым.
Ивайзуми плюхается обратно на стул. Отметина в форме сердца под моим левым ребром болезненно пульсирует.
Интересный факт: будь Луна всего на один килограмм тяжелее, её орбита вокруг Земли увеличилась бы ровно в десять раз.
Я сажусь на стул Джесс. Он все ещё хранит тепло её задницы.
Вода перестаёт плескать.
— Пошел-ка ты на хрен, Ива-чан.
Вокруг — отливает золотом, так, что слепит глаза. Стены, потолок, всё сияет в лучах заката. Даже белоснежно-мраморный пол — и тот с прожилками золота.
Нам с Ивой-чаном по одиннадцать лет, и мы стоим в центре религиозного образования. Перед нами на кафедре — старый, измождённый священник в огромной нелепой шляпе и огромных для его сухого тела одеждах. На его сухом лице нет ни одной волосинки. И ни одной эмоции.
Святой отец смотрит на нас — двести человек из средней школы — и говорит:
— Посмотрите на банан.
Он вытаскивает из-за кафедры банан и говорит:
— Кожура, чтобы защитить плод от грязи. Сладкий и питательный фрукт — что может быть лучше, чем совмещение приятного с полезным? Посмотрите, сколько элементов в него входит, сколько калия — жизненно важного для организма… Вы знали, что всего один банан заменяет целый завтрак? Посмотрите на банан: в нём даже нет косточек.
Ива-чан рядом со мной громко и решительно фыркает.
— Только Господь мог создать что-то настолько совершенное.
Вся аудитория из двух сотен человек шумно охает.
— Что за чушь, — вполголоса говорит Ива-чан и недовольно топает по мраморному полу. — Он пытается выдать селекцию за чудо?
Я говорю:
— Помолчи, Ива-чан.
Святой отец обводит всех нас глазами и продолжает:
— Посмотрите на кристалл турмалина.
Он делает паузу и достает откуда-то совершенный, прозрачный чёрный камень.
— Посмотрите. Самый настоящий турмалин с треугольником с закруглёнными краями в разрезе. Он растёт ровно вверх — представляете?! — в одной и той же форме. А если его повредить, — отец достаёт из одеяний два кусочка, очевидно, ранее бывших одним, — он может регенерировать, если дать ему нужную среду.
Он замолкает на несколько секунд и гулко произносит:
— Только Господь мог сотворить нечто такое совершенное.
Вокруг снова проносится волна вздохов — я тоже вздыхаю. Ива-чан пихает меня локтем в бок и говорит — уже громче:
— Серьёзно? Чёткую кристаллическую решётку минерала и физико-химические законы выдавать за творение бога?
Ребята вокруг раздражённо цыкают на него. Я наступаю ему на ногу:
— Ива-чан, помолчи.
Отец недобро смотрит в нашу сторону, хлопает в ладоши, призывая к тишине, и говорит:
— Посмотрите друг на друга.
Мы с Ивой-чаном покорно поворачиваемся лицом друг к другу. Мрамор скрипит под нашими подошвами.
— Мягкие волосы, курносые носы, гладкая кожа… По два красивых глаза — совершенных творения! Только Господь мог создать…
Ива-чан кривит лицо и громко говорит:
— У тебя прыщ на носу, Дуракава.
— …Что-то настолько совершенное.
Отец смотрит на меня. Сто девяносто девять школьников и один священник смотрят на меня и пытаются рассмотреть мой прыщ.
— Совершенные зубы подарены нам…
Ива-чан оттягивает мне щёку пальцем и говорит ещё громче:
— А позавчера ему выбило коренной зуб мячом, и ещё один уже не вырастет.
Сто девяносто девять школьников и священник пялятся на пальцы Ивайзуми внутри моей щеки, пытаются рассмотреть дырку на месте зуба. На отца уже никто не обращает внимания, он стучит по кафедре и почти срывается на крик:
— И, в конце концов, только мы ходим на двух ногах!..
Ивайзуми делает выпад и бьёт меня локтем в живот так, что меня пополамит и я сваливаюсь на пол. Из желудка по пищеводу вверх бьёт горячее и кислое, попадает в рот, и я инстинктивно рыгаю, чтобы освободить пути… И вся жидкая и кислая блевотина выливается на форму Ивайзуми, на мою, горячей струёй льётся на обувь стоящих рядом, забрызгивает надраенный до блеска мраморный пол.
Ива-чан непоколебимо протягивает мне руку и говорит, смотря сверху вниз из-под густых бровей:
— Поэтому тебя можно соплёй перебить, двуногий.
Я хватаю его сухую ладонь своей мокрой грязной рукой, и он помогает мне встать. Толпа перед нами расступается, пропуская к выходу. Удар от локтя Ивайзуми всё ещё не даёт нормально вдохнуть, и я иду, согнувшись и держась за живот, и уже у самых дверей слышу голос отца:
— Интересный факт…
Ива-чан открывает дверь — яркий свет солнца ударяет мне в глаза, и отец продолжает:
— Будь планета Земля хоть на один сантиметр ближе к Солнцу или дальше от него, мы бы все были мертвы. Мы бы даже вообще не родились. Только Господь мог…
Мама обнимает Джесс за плечи, отец хлопает меня по плечу — так, что шампанское расплескивается вокруг, заливает мою рубашку. Они оба еле сдерживают счастливые слёзы, мы с Джесси — смех. Эта история, про нашу встречу, застряла у меня в глотке ещё после раза пятого. Ханамаки, Ива-чан, отец с матерью, сестра, соседи, садовник…
Улыбка не слезает с лица ни на секунду, мы с Джесс — держимся за руки.
— Ну-ка, ну-ка, Тоору… — дедушка заходит к нам в комнату, поправляет слуховой аппарат. — Давай-ка…
Я прочищаю горло.
Почти четыре недели я ходил, скрючившись в три погибели.
Почти четыре недели тугой комок внутри меня сдавливал меня и мучал — так, что дышалось через раз. Так, что каждое утро я просыпался оттого, что моя подушка сочилась от крови из носа.
Её учеба по обмену подходила к концу, мы встретились в аэропорту — мне надо было забежать на работу к отцу, — когда она уже проходила регистрацию.
Что-то у меня под рёбрами, этот тугой комок ниже сердца, где уже месяц туго билось о грудную клетку, рвётся. По нутру, вверх и вниз, расползаются тёплые волны, болезненно задевают внутренности, а я гляжу в бездонно-голубые глаза через стойку — и её глаза смотрят на меня. Что-то рвётся внутри меня — и у меня подкашиваются колени.
Что-то внутри меня освобождается — а я полностью очарован голубыми глазами. Они подплывают ближе — а с ними и их обладательница-ангел. Ангел открывает маленький рот и говорит:
— Вам делаться плохо?
Ангел заправляет курчавую белокурую прядку за ухо и наклоняется надо мной:
— С вами плохо происходить?
Ангел ставит на пол свою сумку. Я говорю одними губами:
— Нет…
Тёплые волны внутри меня всё ещё разливаются. В голове что-то лопается, и по губам и подбородку, на шею и ключицы, стекает горячая липкая кровь. Я говорю:
— Мне хорошо.
Она протягивает мне руку, я хватаю — и мы оба падаем на плиточный пол аэропорта. У меня — растяжение связок на ноге. У неё — ушиб запястья. Мы хохотали, как сумасшедшие. Мы хохотали, и под моей вискозной футболкой-поло, внутри, под рёбрами, снизу от сердца — что-то наливается соком. Мы так и сидим на полу аэропорта до самой полуночи, смеёмся, над ней, надо мной, над моим больным ребром, над аэропортом, над всем на свете, и я говорю:
— Интересный факт!
Джесси послушно замолкает и наклоняет голову набок — точь-в-точь птичка.
Я говорю:
— Если бы магнитные полюса Земли были бы сдвинуты всего на метр, мы бы погибли от излучения магнитного поля.
Она смеётся и говорит:
— Если бы ты упасть на секундой поздно, мы тоже не увидеться.
Она так и не улетела в тот вечер домой — зато вместе мы почти улетели в космос.
Мама ставит утюг вертикально и отключает его от сети:
— Готово, дорогой.
Я спешно натягиваю на себя новые чистые носки. Мама протягивает мне брюки.
— Спасибо, мамуль.
Мне двадцать два, я студент университета, и сегодня я женюсь на своём соулмейте — девушке моей мечты, с которой мы познакомились три дня назад.
Мама смахивает с глаза слезинку и говорит:
— Ты так вырос, сынок. Вот и твой выход во взрослую жизнь. А я ведь даже не верила сначала…
Я застёгиваю ремень брюк и обнимаю её. Она говорит:
— Всё настолько замечательно, что даже не верится…
— Всё реально, мам. Надо просто верить.
Мне двадцать два, я вступаю в новую жизнь и оставляю позади старую.
Номера Ивайзуми Хаджиме нет в моем списке контактов телефона.
Я не знаю его страницы в фейсбуке.
Его тамблера.
Твиттера.
Жизни.
Я не знаю этого человека, который должен был быть моим шафером.
Я не знаю этого ублюдка, с которым мы разговаривали всего день назад.
Тогда он сказал:
— Чувак.
Он сказал:
— Друг, так не бывает.
Я раздражённо говорю:
— Ты что, тупой?!
Я подтягиваю Джесси к себе — она вскрикивает — и показываю на выступ у неё под рёбрами, скрытыми майкой:
— Это оно?!
Я бью под рёбра себя, и у меня из глаз брызжут слёзы от боли:
— Это оно?!
— Оно выглядит ужасно. Сходи к врачу.
Я хватаю стеклянный стакан и швыряю его на пол. Он брызжет осколками, и я поднимаю два самых больших и соединяю их, пихая ему под нос:
— Два куска одного целого! Два кусочка турмалина, ты помнишь?
Ивайзуми Хаджиме устало поднимает брови.
— Это было взращено или отлито вместе.
Я срываюсь на крик:
— Наша душа была взращена вместе. Ты совсем дебил?!
— Души нет, — решительно обрывает меня Ивайзуми Хаджиме. — Ты бредишь, Оикава. Ты видишь то, что хочешь видеть. Бананы без косточек.
— Ты просто ненавидишь Джесс, вот что. Ты просто не можешь видеть, как мы с ней счастливы. Иди к чёрту. — Я обнимаю Джесси за плечи. Она вся дрожит.
— Чтобы два камня идеально подходили друг другу, их надо жёстко и беспощадно тереть и крошить друг о друга, чтобы сточить края.
— Иди к чёрту.
— Чтобы вырастить идеальный банан, нужны десятки лет селекции и отбора лучших сортов.
Отметка в форме сердца нестерпимо болит, и я говорю сквозь зубы:
— Иди к чёрту, ладно?
Ивайзуми Хаджиме пошёл к чёрту, и теперь — мне двадцать два года, у меня красавица-жена и я бесстрашно смотрю в безоблачное будущее.
Мама трогает меня за спину:
— Дорогой?
Я дёргаюсь. Мама прикалывает мне бутоньерку.
— Спасибо.
Мама гладит меня по голове и поправляет фальшивый галстук-бабочку:
— Водители уже готовы, солнышко. Мы с папой и дедушкой поедем на чёрной, а тебя повезут на белой.
Я киваю и встаю перед зеркалом.
Мама выходит из квартиры. Я ещё несколько минут изучаю себя в отражении. Жизнь удалась. Жизнь прекрасна, как банан без косточек. Идеальна. До невозможности совершенна.
Я готов к новой ступени. Я готов жить долго и счастливо и умереть в один день.
Я выхожу из квартиры и захлопываю дверь.
— Десять минут, и можешь идти на все четыре стороны.
Голос за моей спиной принадлежит человеку, которого я не знаю.
Я не смотрю на него — смотрю на лестницу:
— Так и знал, что ты из голубых.
Человек, у которого я не знаю страницы в твиттере, говорит:
— Здесь недалеко и по пути. Десять минут.
Я перевожу взгляд на окно:
— Сегодня я женюсь на своем соулмейте.
Человек, у которого я не знаю тамблера. Он говорит:
— Если ты, чёрт возьми, не пойдёшь со мной добровольно, я тебя вырублю.
Человек, у которого я наизусть забыл номер телефона, решительно наступает.
Нет ничего хуже, чем опоздать на собственную свадьбу. Нет ничего хуже, когда тебя вырубают перед ЗАГСом.
— Пять минут. И потом довозишь до церемонии.
Он хватает меня за пиджак и тащит вниз по пролётам.
Минута.
Мы выходим и садимся в белый автомобиль — почти такой же, в двадцати метрах, приготовлен специально для меня.
Две минуты.
Я только захлопываю дверь — и мы уже мчим далеко вперёд по шоссе.
Три минуты.
Он резко тормозит у белоснежного здания, даже не удосужившись нормально припарковаться, и вываливается из машины, открывает мою дверь и тащит вверх по ступенькам ко входу.
Я смотрю на часы — четыре минуты.
Мы бежим по длинному коридору. Люди, сидящие и стоящие у стен — расступаются перед нами, пропуская ко входу. Мы вваливаемся в приоткрытую дверь.
За ней — грузный мужчина в очках.
— Это он, — говорит неизвестный мне человек мужчине. Тот встаёт и открывает дверь в мрачную комнату. Неизвестный впихивает меня внутрь, а сам остаётся снаружи.
— Что, чёрт возьми, происходит?
Мужчина в очках подводит меня к огромной чёрной штуковине, похожей на комод или сейф.
— Раздевайтесь до пояса.
— Вы сошли с ума, — коротко бросаю я и бросаюсь к двери, наваливаюсь — но она заперта.
— Выпусти меня! — Я барабаню кулаками по двери.
— Делай, что тебе говорят.
Я потеряю больше времени, если буду сопротивляться.
С ними обоими мы увидимся в суде. Если они сделали что-то с Джесси, им конец.
Я молча расстёгиваю пиджак и рубашку и вешаю на спинку стула.
— Горите в аду.
Я подхожу к аппарату. Мужчина в очках поворачивает меня и прижимает к тёмному стеклу. Отметина в виде сердца впивается под ребрами, и я сжимаю зубы, чтобы не заплакать от боли.
— Одевайтесь и ожидайте.
Что за чёрт.
Я быстро натягиваю на себя рубашку, наскоро застёгивая и путая пуговицы, накидываю пиджак и воплю, барабаня в дверь:
— Выпусти меня, сволочь!
Дверь открывается, и я выскакиваю за неё. Я смотрю на часы:
— Восемь минут.
Я потрясаю рукой с часами у его носа и шиплю:
— Почти девять. Паскуда.
Неизвестный молчит.
С меня хватит. Я ухожу.
Я уже направляюсь к выходу, как из тёмной комнаты выходит мужчина в очках. У него в руках — чёрный жёсткий лист.
— Что это за чушь такая?
— Соулмейт. Самый близкий человек в твоей жизни. Вторая половинка твоей души, — говорю я и стучу куском песчаника в руке о дерево.
Ива-чан смешно хмурит брови. Нам по пятнадцать лет, и мы сидим у него в саду.
— И что с ним делать?
— Ну-у, — неуверенно протягиваю я. — Наверное, понимать и принимать друг друга такими, какие есть.
— Я думал, мы с тобой эти твои соулмейты. — Ива-чан задумчиво смотрит на меня, а у меня вспыхивают уши. — Я уже пять лет принимаю твою тупость.
— Это не то, — бормочу я и стучу песчаником, не смотря на Иву-чана. — Мы друзья. А соулмейты — это про любовь. С первого взгляда.
— Дичь, — уверенно говорит Ива-чан. — Соулмейт — от слова «мейт». Значит, это про дружбу.
— Не спорь со мной, — возмущаюсь я и складываю руки на груди.
Ива-чан напряжённо молчит. Он открывает рот — и закрывает. Открывает. И закрывает, не решаясь ничего сказать. Он берёт в руки два камня и начинает тереть друг о друга.
— Друзья друг друга любят.
Он долго молчит, глубоко вдыхая. Камни в его руках — неокатанные, с острыми углами. Песчаник в моих руках раскалывается на два ровных, идеально подходящих друг другу куска.
— Ты мой друг, и я тебя люблю.
— Ты ничего не понял, Ива-чан, — вздыхаю я.
Вниз, на его шорты, сыплется сухая каменная пыль.
В мужском сортире больницы ужасно воняет.
У него в руках — чёрный жёсткий лист. А в сортире воняет.
Бутоньерка падает вниз и сразу же намокает. Я стягиваю фальшивый галстук-бабочку. Я снимаю пиджак. До блеска выглаженная-вылизанная парадная одежда пропитывается мочой и водой.
А в сортире воняет.
А у него в руках чёрный лист.
А сегодня с утра я собирался женился.
Бутоньерка уже мокрая насквозь.
В сортире воняет.
— Пошли, Тоору.
Ивайзуми берёт мой локоть и помогает подняться. Мы выходим из сортира. В сортире воняет. Там на полу лежит моя бутоньерка.
С утра я собирался жениться.
В сортире воняет, и мы выходим оттуда.
Мы выходим из больницы. Мы едем до места торжества. Ступаем на красную дорожку, расстеленную на траве.
Слева и справа — огромные колонны людей. Близких родственников. Дальних родственников. Двоюродных и троюродных сестёр и братьев. Тёток и дядек. Дедушек и бабушек. Родственников девушки-американки, на которой я собирался жениться. У них в руках — букеты роз. Бокалы шампанского. Бутылки разного алкоголя. Они ждут. Они все ждут. Они ждут, пока мы поженимся с этой американкой.
Ивайзуми меня придерживает и ведёт к свадебной арке. Люди справа и слева расходятся, давая нам проход.
Под аркой — женщина-американка с курчавыми белыми волосами. Она в платье. Потому что она хотела выходить замуж за меня.
Мы подходим ближе. Она смотрит озабоченно на меня. Она смотрит неприязненно на Ивайзуми.
— Что случилось?
Я смотрю на неё. Она наряжена в платье и фату. Я говорю:
— Прости…
Она выпучивает глаза:
— Что?.. Тоору…
На поляне становится тихо. Я смотрю на её смешное платье-торт. Я говорю:
— Я потерял свою бутоньерку…
На поляне тихо, как в склепе. Только Ивайзуми глубоко дышит.
Они в шоке оттого, что я потерял свою грязную, обоссанную бутоньерку.
Ивайзуми легко толкает меня в бок и отдаёт чёрный жёсткий лист американке. Она непонимающе берёт его и тупо смотрит. У американок большие глаза, и они становятся ещё больше, как у Микки Мауса, когда они удивляются.
На поляне тихо, как в могиле. Только Ивайзуми дышит.
Мой голос твёрд и отчётлив. Он разносится над всей зелёной поляной, отражается от земли, от деревьев и неба, отражается от Солнца и от воздуха.
— У меня рак.
Вся толпа. Братья и сёстры, дедушки и бабушки, родители… Они молчат.
— А еще я потерял свою бутоньерку…
По толпе проносится гул недовольства. Они все смотрят на меня. Американка срывает с себя фату.
— Сраные узкоглазые педики, — рыкает она, скидывает свои туфли на высоком каблуке и уходит в толпу.
Толпа негодующе мычит, и в мою голову прилетает праздничный колючий букет роз.
— Придурок!
Мне в грудь прилетает женская туфля на каблуке:
— Скотина!
Ива-чан дёргается от удара бутылкой виску, она разбивается, и по его лицу стекает темно-бордовая жижа:
— Сволочь!
— Хам!
— Тварь!
В нас летят шляпы и десерты. Туфли и башмаки. Бутылки и бокалы.
Я закрываю глаза, и сквозь свои закрытые веки вижу только пёстрые пятна. Своей рукой в лёгкой рубашке я ощущаю присутствие Ивы-чана. По моей груди растекается праздничное шампанское. Вишнёвое вино промачивает брюки. Сливочный крем растекается по щекам и ушам.
Гремят двигатели машин. Поляна остается пустой. Мы сидим на мокрой и грязной траве.
Под моим левым ребром — то, что я холил и лелеял.
Под моим левым ребром — отметина в виде сердца.
Под моим левым ребром — раковая опухоль селезёнки.
Мой рак, я его взрастил.
Это не метка соулмейтов. Это метка моей тупости.
Ива-чан сидит рядом и пьёт из бутылки шампанского. Другой рукой — опирается о моё плечо.
Я видел только то, что хотел видеть. Женщину-соулмейта с сильно выступающими нижними ребрами. Метку соулмейта на теле. Бананы без косточек.
Полюса Земли двигаются. Температура варьируется. Орбита Луны — эллипс.
Любви в любви меньше, чем в дружбе. Души нет, и соулмейтов нет. Нет ничего совершенного и идеально подходящего друг другу. Недостающий зуб. Прыщ на носу.
Всё то, что я берег, на самом деле было моими оковами.
— Ты был прав, Ива-чан.
Влажная трава под ногами холодит кожу. Пропитывает брюки.
— Во всём прав.
Мы смотрим на заходящее кроваво-красное солнце заката. Моего заката.
— Прости, что я теперь умру.
Ива-чан делает ещё глоток из горла и ставит бутылку на траву.
— Что ты там задумал — не слышу, — говорит он.
— Что я теперь буду делать.
Ива-чан переводит взгляд на меня. Он смотрит на меня, как на идиота.
— Не я, а мы. Мы же друзья. Соулмейты, — говорит он и достаёт свой смартфон. — У меня на счету отложено двенадцать тысяч долларов на дом.
Я смотрю на него:
— И что мы будем делать?
Он смотрит на солнце, и оно оставляет в его тёмных глазах огненно-красные отблески.
— Будем тереть камни.
Солнце снова взойдет завтра.
Редактировать часть
@темы: haikyuu!!
Хината Шоё/Цукишима Кей, ОМП/Цукишима Кей, Хината Шоё, Цукишима Кей, ОМП
Рейтинг:
R
Жанры:
Экшн (action), AU, Стёб
Предупреждения:
OOC, ОМП, Кинк, Элементы слэша
читать дальше
Черт бы побрал этого Цукишиму.
То мы стоим на узком карнизе под окнами пентхауса на шестидесятом этаже, вжавшись в стену под порывами ветра, — когда вся миссия проходила более чем замечательно и только при ликвидации обнаружилось, что аварийные системы подачи энергии в здание все-таки никто не отключил и здание оцепили.
То мне приходится с ног до головы вываляться в дерьме и грязи, пробираясь на миссию по канализации, — в то время как сам Цукишима пролез через вентиляцию и ничего не сказал. Он долго хихикал, когда мы в потемках пробирались до покоев его мертвого величества короля Свазиленда по закоулкам подвальных катакомб, но заткнулся, когда мы оба оставили на той миссии по пальцу.
Черт бы побрал этого Цукишиму, который сейчас стоит на коленях, широко открыв рот.
А еще черт бы побрал эту идиотскую верхушку. После «минуса» Киндаичи на задании в Аммаме, а после него и Хаджиме там же, верхушка так и не смогла подобрать нормального партнера.
Это задание сначала казалось достаточно простым.
Прийти, забрать нужные документы и уйти.
Все уже обговорено до нас. Все уже решено до нас. Все, что нам надо, — прийти и забрать.
На обратной стороне методички: первоначальная вероятность успеха — 89%.
На обратной стороне методички: при неудаче приступать к плану D/4-6.
На обратной стороне методички: объект D/4-6-1 (наполнитель) использовать в случае неудачи плана D/4-6.
В тот момент я понятия не имел, что это такое. Планы моих миссий до этого ограничивались буквой С, но, судя по тому, как скривился тогда Цукишима, вряд ли это привычная ликвидация.
— Вот.
Отличный, удобный кожаный чемодан на колесиках и с латунной ручкой. Удобный, если в него не надо залезать, деля пространство с еще огромной кожаной папкой, набитой бюрократической макулатурой, несколькими женскими тряпками и аптечкой.
— Это твоя идея, — говорю я. Нет, черт возьми, начальство, конечно, идиотское, учитывая, что один из них — Кагеяма, но не настолько, чтобы прятать второго агента в чемодан.
— Если бы это была моя идея, ты бы поехал в чемодане, порубленный на кубики, — говорит Цукишима и неприязненно смотрит на аптечку и проводит ладонью по щеке. Традиционно, если на миссию выдают аптечку, это не к добру. Я перевожу взгляд на нее — мягкий пластик подпирает что-то острое.
Выход из штаб-квартиры, перелет в Кувейт и проникновение в Аррая-Тауэр под видом туристов смазывается в один штрих. Время останавливается только тогда, когда мы заходим в мужской сортир и Цукишима открывает чемодан.
— Это офис класса А. Там камер натыкано столько, до скольки ты считать не умеешь. — Цукишима открывает молнию и поправляет подкладку. — Твое дело — сидеть тихо и не мешать.
Он снова озабоченно проводит рукой по щеке.
Вот же омерзительный тип. Я снимаю костюм, галстук и туфли, кладу их на бачок и остаюсь только в цельном комбинезоне. Цукишима достает небольшой синий пузырек и набирает в него из шприца.
— Что это за варианты планов «D». Сто процентов, что-то очень тупое.
— Тц, — морщит нос Цукишима и выбивает из шприца воздух. — Оикаву на нем раскрыли и «минусанули». — Он сжимает левую руку в кулак, правой — прокалывает сгиб локтя иглой и вводит ее внутрь.
Ого! Если сам Оикава пользовался «D»… Насколько помню, рейтинг Цукишимы с Оикавой находился в районе девяноста семи процентов, обгоняя ближайшую двойку Акааши-Савамура, специализирующуюся на «J», почти в полтора раза.
Цукишима выбрасывает шприц в мусор, подходит к зеркалу, открывает рот и трогает где-то внутри.
Я расправляю комбинезон на лодыжках и усаживаюсь в чемодане удобнее.
— Ну как там снизу? Давление высокое, воздух плотный? — Цукишима ухмыляется, глядя сверху вниз, — вот же высокомерный ублюдок — и закрывает молнию: темно, хоть глаз коли. Чемодан резко падает градусов на сорок — и я от неожиданности издаю какой-то стыдный высокий писк.
— Заткнись, — глухо говорит Цукишима снаружи. — Я турист.
Слышится хлопанье двери, дальше — равномерное жужжание, ритмичное толкание чемодана. Писк и успокаивающая музыка лифта — скоро мы будем на месте.
Путешествие в темноте продолжается и продолжается. Цукишима ничего не говорит: кто знает, где здесь видеонаблюдение, и то останавливается — наверно, сверяется с данными, — то поворачивает. Конечно, как агенту-эксперту по «С» не впервой находиться в ограниченном пространстве, но ноги уже начинают затекать…
Чемодан снова приходит в ровное вертикальное положение и звонко цокает, когда мы останавливаемся перед нужной дверью. Мы стоим долго, секунд сорок, и смятение Цукишимы почти в воздухе чувствуется. Я проверяю кобуру и говорю вполголоса:
— Я рядом.
Цукишима непонятно фыркает, стучит в дверь и заходит, катя чемодан за собой.
— А, это вы, — говорит снаружи сиплый мужской голос с почти незаметным акцентом. Его хозяину, должно быть, под пятьдесят. — Знаете, на первом этаже для гостей работают камеры хранения.
Это была тупая идея.
— О, мистер аль-Вазир, — приторно-вежливо говорит Цукишима, — вы ведь знаете, я здесь транзитом… Мой босс должен был предупредить вас… Мой самолет, он будет уже через полтора часа.
Не дожидаясь ответа, Цукишима раскрывает молнии на чемодане: в глаза ударяет яркий свет. Я протягиваю ему черную папку с бумагами, и он резко вырывает ее из моих рук.
— О, хе-хе-хе, — натужно смеется сиплый. — Наверное, возите с собой секретаря в чемоданчике.
Я сжимаю кобуру и пристально смотрю на узкую полоску света. Это была тупая идея. Это была очень тупая идея, и черт раздери этого тупого методиста-Кагеяму.
— Ну что вы, — сладко отвечает Цукишима. — Приступим?
Не думал, что встречу кого-то с навыками дипломатии ниже, чем у Нишинои… Поэтому Нишиноя уже полгода как «минус». Я сжимаю кобуру еще крепче и готовлюсь выпрыгивать.
— Пожалуй.
Раздается скрип отодвигаемого стула и шелест бумаги, стук пальцев по столу.
— Хе-хе, — снова подает голос сиплый. — Что же с вашим пальцем?
Я смотрю на свой мизинец без двух фаланг. Оставили королю Свазиленда в праздничный подарок. И легко отделались.
Цукишима невесомо смеется — так, как смеются девушки в фильмах, прикрывая рот ладошкой:
— Это было в детстве, мистер аль-Вазир… Забавный был случай. Собака моей бабушки… Вот смета по расходам и акт выполненных работ — в трех экземплярах.
Аль-Вазир зависает на несколько секунд — еще бы, от такой наглости даже у меня челюсть сводит, и потом говорит:
— Интересный у вас чемоданчик…
Чтоб тебя, тупица Кагеяма, нас раскрыли за пять минут.
— Ну что вы, что вы… — елейным голосом говорит Цукишима.
— Я бы себе такой прикупил, — нажимает сиплый, и слышится звук колесиков отодвигающегося кресла. Сердце бьется все быстрее. Ладони с пистолетом вспотели. Если он меня найдет, я пальну ему в лицо.
— О, мистер, — быстро говорит Цукишима, и я слышу, как он вскакивает, но тут же снова начинает лить мед: — мистер, есть более интересные вещи, чем какие-то сумки… Верно?
— О-о, — заинтересованно протягивает сиплый. — Хе-хе-хе. Ну, что вы предложите? Кроме сметы, конечно…
— Ну разумеется.
— Только давайте сперва вынесем ваш прекрасный…
Слышится стук о стол — будто о него оперлись или положили локти — и наступает тишина. Я напряженно вслушиваюсь в нее и начинаю различать бормотание напополам с урчанием: высокий голос — низкий, высокий — низкий. Что-то брякает и падает на пол.
— А не могли бы вы, мистер… — томно начинает Цукишима, что-то щелкает — возможно, заглушки камер наблюдения, — и он говорит: — Спасибо, мистер…
Я сижу неподвижно еще несколько секунд, пока снаружи не раздается какой-то липкий чмокающий звук и вполголоса сиплое «о-ох». Я подцепляю пальцем открытую молнию и тяну ткань вниз. Приглядываюсь — и сквозь маленькую полоску различаю равномерно покачивающуюся белую макушку между голых ног.
Сжимаю в руках пистолет и снимаю с предохранителя — взвод курка тонет в очередном «ой».
— Только зна-аете что? — напряженно говорит сиплый. — Вот здесь у вас нотариально не заве-ерено.
Раздается сердитое горловое бормотание, сразу за этим — вскрик и звонкий хлопок — голова Цукишимы резко поворачивается вправо.
— Что ты творишь, сукин сын? — Аль-Вазир вскакивает с кресла, но тут же падает назад и держится рукой на стену. — Ублю…
— Хината, не стрелять! — вопит Цукишима. Я выпрыгиваю из чемодана со взведенным пистолетом, направленным точно в лоб мистеру аль-Вазиру, но это лишнее: он хватается за сердце, делает несколько неловких шагов, врезается в аквариум и падает, несколько секунд выгибается и замирает.
— Аптечку, — командует Цукишима и оседает, сплевывая на пол. Я взвожу предохранитель и убираю, открываю чемодан — в аптечке несколько пузырьков, ватные тампоны, шприц и металлические клещи. Я подпрыгиваю к нему.
— Что?
Черт бы побрал этого Кагеяму, который не пишет ни черта полезного в своей дурацкой методичке!
По губам и подбородку Цукишимы стекает сперма и что-то жидкое и черное. Он открывает рот.
— Понял. — Я становлюсь рядом и опускаюсь на колени напротив него.
Я осторожно вытираю ему рот рукавом комбинезона и хватаю клещи. Все в порядке. Ничего сложного.
Цукишима откидывает голову назад, левой рукой я держу его затылок, крепко хватаю ручки клещей правой рукой и подцепляю нижний коренной зуб, сочащий черным, и тащу вверх. Клещи срываются с влажного зуба, Цукишима нервно сглатывает, язык — крепко прижат вниз. Я перехватываю зуб клещами еще раз и сжимаю крепче — слышится треск, и из зуба брызгает черный ядовитый наполнитель D/4-6-1. Я сжимаю руку на ручках клещей крепче и начинаю расшатывать.
Голова Цукишимы беспомощно мотается вправо-влево за движениями клещей, глаза зажмурены. Кажется, зуб начинает поддаваться. Я вытаскиваю клещи из его рта и трогаю внутри указательным пальцем — зуб покорно заваливается вбок, обнажая развороченные кровящие ошметки десны — и Цукишима вздрагивает.
— Тут уже все, будет небольно, — говорю я, надавливаю ладонью, чтобы он шире открыл рот, и снова вставляю ему в рот перепачканные влажные клещи. Я плотно зажимаю зуб, надавливаю левой рукой на макушку Цукишимы и тащу клещи: Цукишима открыто стонет, я резко рву вверх, и клещи вырываются наружу вместе с окровавленным и чернеющим зубом.
Цукишима откидывается к стене, зажимает руками рот и мычит, зажмурив глаза.
Настоящий «D»-специалист, как захватывающе.
Я встаю, открываю аптечку и протягиваю ему пузырьки. Он открывает один, полоскает рот и, не стесняясь, сплевывает на ковер.
— В такие моменты я думаю, что лучше бы торговал арбузами на рынке, — обессиленно говорит он, держась за щеку. На его лице — смесь остатков спермы и кровь.
Распечатываю шприц и набираю в него из последнего пузырька с антидотом.
— Открой рот, — говорю я, выбивая из шприца воздух. Он послушно открывает, и я от души засаживаю ему иглу в больную десну — он мученически дергается, и я говорю с ухмылкой:
— Как там, кстати, снизу? Воздух плотный?
Цукишима смотрит на меня со всей ненавистью, на которую способен с иглой в десне и спермой на подбородке.
О, с таким профессионалом «D»… Мы явно сработаемся.
@темы: haikyuu!!
Яку Мориске/Хайба Лев, Яку Мориске, Хайба Лев
Рейтинг:
R
Жанры:
Романтика, Психология, Стёб, Дружба
Предупреждения:
Насилие, Кинк
читать дальше
— Раз, два, три…
Пинок в живот — чтобы дезориентировать, и сразу ударить в голову. Он падает, неловко взмахнув длинными руками. Подошва на голове — хрустят кости черепа, бам, бам еще сверху, получай. И вдавить ногой в пол лицом: носовой хрящ раздрабливается, сминается и проходит сквозь носовое отверстие прямо внутрь, впивается в мозг и вызывает обильное кровотечение. Лев несколько секунд выгибается в агонии и застывает. По его подбородку стекает кровавая пена изо рта. На полу под его длинным телом — вязко растекающаяся темно-красная лужа.
Прекрасно.
В заключении от патологоанатома: смерть в результате механических повреждений головного мозга тупыми предметами.
— …Девять, десять.
Фууух. Ощущения — как от пятидесяти оргазмов одновременно.
Куроо похлопывает меня на спине:
— Я смотрю, ты уже привыкаешь.
— Тебе когда-нибудь отсасывали во время прыжка с парашютом?
Куроо делает квадратные глаза. Лев тоже удивленно оборачивается, но у него в глазах — стыд. Много-много стыда. У него в одной руке — порванный и сдутый мяч. В другой — осколки стекла от лампы.
Я смотрю на него и хочу посчитать сначала еще раз.
— Раз, два…
Светло-русые волосы — бурые и теплые, лицо распухло, правый глаз заплыл и не открывается. Лев кашляет: пузырящаяся кровь брызгает изо рта и носа, стекает по щекам и подбородку, заливает шею, темно-вишневым паразитическим пятном расползается по светлой красной спортивной форме.
Я держу Льва за ворот и решительно, удар за ударом, вбиваю кулак ему в челюсть. Кровь пачкает руку — все костяшки сбил, — пачкает рукав формы и сумку, брызгает немного на штаны.
Лев отворачивает голову и сплевывает на пол сломанный влажный красный зуб.
И еще один.
И еще один.
И так все тридцать два.
Великолепно.
— Пять, шесть, семь.
Нет, стоп. Надо досчитать до конца.
Лев принимает лицом в тысячный раз подряд.
Я держу в руках свидетельство. Лев снят с регистрации по месту жительства по причине смерти. Снизу — размашистая подпись руководителя ЗАГСа.
Превосходно.
— Девять, десять.
Лев стоит в трусах, всунув одну ногу в штанину брюк, которые не успел натянуть, и пристыженно смотрит в пол, дергая ремень. Кенма разглядывает шкафчик и дергает свои волосы. Инуока задумчиво дергает дверку, а у меня дергается глаз.
— О. — Куроо заходит в раздевалку и присаживается рядом с Инуокой. — Какое чудо.
Чудовище. Огромное тупое русское чудовище. И огромное. И тупое.
Куроо смотрит на вырванную с корнем железную петлю дверки и говорит, ухмыляясь:
— Ну, я тебе не завидую, Яку…
Теперь вместе с бестолковым Львом хочется придушить еще и капитана, за то, что свалил заботу об этом огромном и тупом на меня.
— Раз, два…
В нос ударяет запах свежей земли и скошенной травы, земляники и полыни. Сверху, на чуть вздымающейся горке земли, — овальный надгробный камень, перед ним на плите — горшки с розовыми цветами без запаха.
— Три, четыре?..
Этого недостаточно. Я должен продолжать.
Лев называет меня коротышкой. Он называет меня гномом. Он называет меня мальчиком-с-пальчик.
Я забираюсь на гробовую плиту. Я танцую румбу, танго и ча-ча-ча.
— Пять, шесть…
Куроо очень просил, чтобы я держал себя в руках.
Лев приветственно подпрыгивает и сшибает головой люстру.
Я танцую под биты хип-хопа. Я кручусь в нижнем брейке. Я изгибаюсь в ритмах фламенко. Вскидываю ноги в go-go.
— Семь, восемь, девять…
Он случайно выкладывает на свою страницу фотку, где я в сортире у писсуара.
С надгробного камня весело смотрит Лев — почти как живой. Под его выгравированной глупой физиономией — подпись: «Здесь покоится…»
Превосходно.
— Десять.
Пальцы вцеплены в жесткий пиджак — так, что горят ладони и болят ногти, первоклассники в ужасе прижимаются к стенам коридора. Я упрямо тащу за собой Льва — он семенит за мной, укорачивая свой собственный шаг раза в два. Я открываю дверь туалета, вталкиваю Льва внутрь и жестко припираю к стене.
— Еще хоть раз, — рычу в него я, старательно выскребая из всего себя и концентрируя в голосе всю возможную — уже давно выветрившуюся — злость, — еще хоть раз сбежишь с тренировки, тогда просто молись. Просто молись и беги, понял?
Лев пристыженно опускает глаза, а я очень хочу размять шею, потому что она затекла от того, что я гляжу вверх. Лев кривит губы и виновато говорит:
— Понял.
Рука тоже затекла. Я отпускаю его пиджак.
Из туалета испуганно выбегает девочка.
— И я считаю: раз.
Мы подходим к торговой палатке, и я покупаю два мороженых: шоколадное и клубничное.
Нет, не так.
— И я считаю: раз!..
Я вынимаю из стола тетрадь с конспектами по современной литературе за первый класс и отдаю в бескорыстное пользование.
Стоп-стоп-стоп.
— Я считаю ра-аз!
Ночь, темная комната и телевизор: Лев очень испугался Садако, и мне приходится переключить на «Холодное сердце», укрыть его полосатым одеялом и вручить миску с мандаринами.
Это не то.
— Раз…
Это какое-то дерьмо.
— Ты разучился считать, Яку-сан? — выныривает сверху Лев и выпытывающе-кошачьи смотрит в глаза. На лице — бестолковая, но максимально мирная улыбка, волосы — взмокшие и взъерошенные. — Ты уже седьмой раз начинаешь.
Лев стоит рядом, протирая волейбольный мяч футболкой, но красное пятно лишь больше размазывается по гладкой поверхности. Глаза заливает яркий свет ламп спортивного зала, я лежу на полу и языком трогаю зубы — вроде целы, не шатаются. Щупаю щеку и скулу — вздуты так, что кожа натянута до скрипа. Будет синяк.
Я смотрю на склонившегося надо мной Льва. У него целые зубы и прямой нос, и он еще ни разу не умирал.
Встаю, вытираю рукавом разбитую губу. Застегиваю олимпийку, одергиваю сумку и иду к выходу.
— Я же гуманитарий.
Открываю дверь из зала на улицу. Лев недоуменно смотрит вслед, обнимая мяч. Ни дать ни взять — огромная, тупая, но очень дружелюбная собака. Я вздыхаю и говорю:
— Пойдем домой, Лев.
И я говорю:
— Я куплю тебе мороженое.
И отворачиваюсь, чтобы он не видел моей улыбки.
@темы: haikyuu!!
Ойкава Тоору/Ушиджима Вакатоши, Ивайзуми Хаджиме, Ойкава Тоору, Ушиджима Вакатоши, Тендо Сатори, Мацукава Иссей
Рейтинг:
R
Жанры:
Ангст, Драма, Психология, Дружба, Любовь/Ненависть
Предупреждения:
OOC, Кинк
читать дальшеС чего началась эта дурацкая история?
Педаль газа вжата в пол — до того, что нога затекает. На пути — поворот шоссе на девяносто градусов, визжит паленая резина, машина подскакивает, в боковом зеркале — черные, почти дымящие следы от шин. Спидометр упорно показывает сто восемьдесят. Пролесок по краям дороги смешивается в сплошные сине-серые в дождливых сумерках полосы, двойная сплошная посреди колес в свете фар почти сливается с темным асфальтом.
«Хонда» подскакивает на лежачем полицейском, и сзади доносится ойканье. Зеркальный Оикава на заднем сидении потирает макушку, но на лице, как приклеенная, сияет неугасаемая улыбка безграничного счастья.
— Ты такой радостный, что меня сейчас стошнит, — говорю.
— Спасибо, — по-идиотски счастливо восклицает Оикава.
На спидометре — сто девяносто, руки вцеплены в руль так, что пальцы побелели; на часах — двадцать минут третьего, на навигаторе — десять километров до аэропорта, в голове — ощущение дешевой американской комедийной мелодрамы.
С чего началась эта дурацкая история?
Наверное, все это дерьмо началось тогда, когда Иисус отдал свою жизнь за людей, и человечество продолжило свой род. Несмотря на то, что на пра-пра-пра-еще много пра-внука Бога Оикава не тянет, на венец эволюции эта улыбающаяся мартышка похожа еще меньше.
Может, все это взяло свое начало, когда кругленькая Оикава-сан пришла в женскую консультацию, и доктор с курчавой коричневой бородкой и в квадратных очках на минус четыре, держа перед лампой черный снимок УЗИ, сказал:
— Поздравляю, ваш малыш развивается нормально…
Однозначно, виноват бородатый доктор, когда не заметил, скажем, лишнюю хромосому. Или ген гейства, или вирус тупизны, или эболу головного мозга, или еще что-нибудь.
Или, возможно, все началось шесть лет назад — на первом матче с Шираторизавой в средней школе, когда, после быстрого и позорного проигрыша Оикава долго стоял под горячей струей душа, пока не стал ярко-красным и дымящимся. Вероятно, в тот момент выкипела какая-то важная часть мозга, или, может, он наоборот разбух и вылился через уши.
Бесспорно, все зародилось именно тогда. Начиная от большого взрыва и продолжая формированием Земли, зарождением первой живой аминокислоты, тиктаалика, впервые вдохнувшего атмосферный воздух, рождения и смерти Иисуса, доктора с кучерявой бородой и беременной Оикавы-сан, — вся история вела к этому. Вся история чертового мира — все четырнадцать с половиной миллиардов лет — вели к этой.
Так с чего началась эта дурацкая история?
Конечно, с Оикавы. Все дурацкие истории начинаются с Оикавы.
Школьный день был довольно интересным, а шоколадное молоко во время большой перемены — необычайно вкусным: прохладным и освежающим, пока не оказалось на бежевом джемпере с длинными рукавами Оикавы.
— Посмотри, что ты наделал, — говорю.
Оикава внимательно смотрит на тысячу шоколадных капелек, впитавшихся в ткань, подцепляет ее пальцами, отпускает и говорит:
— Это ты в меня плюнул.
Он плюхается рядом на скамейку, толкает бедром в бок — приходится подвинуться, — упирает локти в колени и кладет голову на ладони.
— Ну так что?
Я делаю глоток и выбрасываю пустую пачку в урну.
— С тебя шоколадное молоко.
— Так у тебя было такое?
— Хотя лучше сок. Апельсиновый, ладно?
Оикава недовольно бурчит и достает кошелек. Ярко-красный тряпичный девичий кошелек с цветами под хохлому, с двумя кармашками на молниях. Открывает одну, открывает вторую, переворачивает. Из кошелька к ногам разноцветным конфетти выпадают чеки, буклеты, билеты, визитки. Выпадает прозрачный пакетик с блестящими пуговицами, цветные обертки, смятая шоколадная фольга и несколько мятных конфет. Оикава трясет кошелек, и на гору цветного хлама одиноко, с жалобным лязгом падает железный шуруп.
— А где наковальня? — говорю я и поднимаю одну бумажку из разноцветного вороха. Бумажка оказывается пропускным талоном в группу моральной поддержки больных раком кишечника. Дата — вчера.
— Что?
— В твоем кошельке есть все, кроме наковальни. Непорядок, — говорю я и поднимаю еще одну бумажку. Позавчерашний пропуск в группу поддержки детей с краснухой.
— Ива-чан, — устало говорит Оикава. — Просто ответь на вопрос.
Оикава кладет пустой кошелек рядом и откидывается на скамейке. Он смотрит на небо, я рассматриваю пропуск в клуб поддержки синдрома Аспергера.
— Ты когда-нибудь сводил татуировки? — приподняв голову, снова спрашивает он.
— Я еще не сошел с ума, — говорю, — чтобы их бить.
Оикава замолкает, гулко ударяется затылком о спинку скамьи и делает шумный, полный боли и горести, вздох. Я молчу, крутя в руке билет поддержки СПИДа, и Оикава вздыхает еще раз — еще более скорбно и печально. Ветер поднимает цветные бумажки и разбрасывает по школьному двору, Оикава кряхтит и театральным жестом усталости трет переносицу.
— Ну, ну, ну, — говорю я, иначе этот спектакль не кончится никогда. Оикава — прирожденный клоун, прямиком из Шапито. Можно было просто встать и сказать: «Я ухожу», — но Оикава бы встал следом и ходил, грустно вздыхая, по пятам целый день. — Давай, расскажи, что на этот раз.
Оикава мгновенно подрывается и размашистым жестом задирает рукав джемпера до предплечья. На руке, между запястьем и локтем, — огромное отвратительное черное пятно, отдаленно напоминающее значок масти пик в картах, только перевернутый вверх ногами. Не татуировка — партак.
Оикава сидит и смотрит на меня, я сижу, держа его за запястье, и тоже перевожу взгляд на него.
— Согласно моим исследованиям, вы дебил.
Оикава забирает руку и натягивает рукав до запястья, потом да кончиков пальцев, потом растягивает еще дальше, подбирает рукой свисающий конец и падает лицом в руки:
— Я полный придурок.
Еще с улицы видно, что в комнате Оикавы задернуты шторы.
Лицо Оикавы-сан круглое и удивленное. Влажные волосы спадают на лоб, на плечи, на хлопковой светлой футболке — темные капли воды, в руках — дымящаяся чашка.
— Он ушел в пятницу после ужина, Хаджиме-кун. Сказал, что на тренировку — и потом отпросился, сказал, к тебе.
А мне сказал, что приболел и останется дома. Я стою, засунув руки в карманы спортивного костюма. Еще не остывшее после тренировки тело неприятно обдувает холодный ветер.
Ни записки, ни звонка, ни сообщения — ничего, телефон вне зоны действия уже третий день, и мне не остается ничего, кроме как сказать правду.
— Его не было в клубе в пятницу, — говорю я, и в глубоких карих, как и у самого Тоору, глазах Оикавы-сан что-то гаснет. Мы стоим, некоторое время разглядывая порог.
— Зайдешь, Хаджиме-кун? — наконец, говорит она. В голосе — плохо прикрытая дрожь. — Налью тебе чаю, и попробуем его вызвонить.
Она печально вздыхает — как Оикава, но верится ей больше, и открывает дверь шире, пропуская внутрь.
Я говорю:
— Нет, спасибо, Оикава-сан.
Этой кривляющейся обезьяне конец. Сначала ее отстраняют от клуба на месяц, а теперь она прогуливает занятия.
Я натягиваю улыбку и как можно уверенней говорю:
— Я знаю, где он может быть. Можете на меня положиться!
Я разворачиваюсь и быстрым шагом ухожу прочь в сгущающиеся сумерки.
Мацукава пробегает глазами по одной строчке, опускается на вторую, третью, доходит до конца и возвращается в начало.
— Ну вот, с тебя еще один бургер, — скучно говорит он, откладывая тетрадь, и настолько мечтательно, насколько способен, смотрит в сторону кассы Макдональдса.
Вот блин.
— Все ты врешь, — говорю я и прищуриваюсь. За последнюю неделю половину карманных денег съедает жадный Мацукава. Все, что остается, — это блефовать. — Я все правильно решил.
Мацукава поднимает брови — от этого его взгляд не становится заинтересованней — тыкает в третью строчку примера и говорит:
— Здорово ты складываешь квадраты с кубами, гений тригонометрии.
Агр, вот черт. Злой, алчный Мацукава, пользующийся своим положением перед тестами.
Я перерешиваю задачу, и мы приступаем к следующей. Я уже старательно провожу дробную черту, как взгляд падает на переходящую улицу толпу в затонированном стекле. У меня падает сердце.
Оикава, в ярко-малиновых джинсах и женской соломенной шляпе, туго перевязанной под подбородком голубой лентой, идет, вцепившись в руку Ушиджимы Вакатоши, и что-то эмоционально рассказывает. Ушивака кивает и улыбается, перехватывая под мышкой свернутые бумажные плакаты. У обоих в ушах — у Оикавы в левом, у Ушиваки в правом — по огромной цыганской круглой серьге.
Автоматический карандаш в руке хрустит и ломается пополам. В ладонь впиваются осколки пластмассы.
— С тебя два бургера, — скучно говорит Мацукава.
— Ёб твою мать, — потрясенно говорю я.
— Вот, смотри. Ты вывел производную из производной.
— Ёб твою мать, — повторяю я.
Мацукава перехватывает направление моего взгляда и смотрит на пешеходную улицу. Светофор сигналит красным: толпа уже разошлась.
— Пидоры, — с чувством говорю я и размякаю на стуле. Усталость тяжким грузом падает на плечи, прибивая к самой земле.
— Точно.
— Грязные пидорские пидоры.
— Согласен.
— Чтоб они все передохли.
— Абсолютно, совершенно точно так, — подтверждает он.
Я смотрю на Мацукаву. Его скучное лицо выражает легкую заинтересованность, но не настолько, чтобы что-то выпытывать. Я устало складываю руки на столе и прислоняюсь к стене.
— Ты ведь не пидор?
Мацукава фыркает, его нижнее веко и, кажется, даже край рта поднимаются вверх, он ставит локоть на стол и кладет лицо на ладонь, и он говорит:
— Какие планы на вечер?
Я показываю ему кулак.
В понедельник Оикава приходит в школу злой, как черт. Он молча выдергивает меня на первой же перемене, вцепляется в локоть и молча тащит в мужской туалет и захлопывает за нами кабинку. Молча скидывает пиджак на пол, расстегивает пуговицу на манжете и молча поднимает левый рукав вверх. Его кулак крепко сжат так, что выступают жилы на руке.
Он молчит, и я молчу. В прошлую пятницу на его руке было вытатуировано отвратительное кривое сердце, которое он называл ошибкой и клялся свести.
Сегодня в сердце, накрытые целлофановой пленкой, красуются буквы «Вака-чан».
Он молчит и смотрит на меня так, будто это набил ему лично я. Он молчит, и я молчу. Его нижняя губа ползет вверх, ноздри расширяются, и, когда я только открываю рот, Оикава прикладывается головой о стенку кабинки. Из-за ворота рубашки виднеются черные линии и буквы.
Снаружи, у раковин, кто-то удивленно ойкает.
— Перестань, — шепчу я.
— Я себя ненавижу, — вполголоса говорит Оикава и сжимает зубы так, что выступают желваки. Он плюхается на крышку унитаза, сжимает правой рукой татуировку и устало зажмуривает глаза.
Он еще немного молчит и добавляет:
— У него тоже такое.
Я сажусь на корточки, подбираю его пиджак и кладу себе на колени. Я говорю:
— Мы с родителями едем в Токио на эти выходные. Давай со мной.
Оикава приоткрывает глаза и кривит губы в жалкой попытке улыбнуться. Он сжимает пальцы еще крепче и оставляет на руке темно-красные воспаленные полосы.
Общежития Шираторизавы уползают вверх — высокие и темные на фоне снежного неба. Тендо кутается носом в красный вязаный шарф, чихая, как кошка.
— Сделай наглое лицо. В воскресенье сложно пройти.
Я надуваю щеки и отвожу голову назад, чтобы кожа под подбородком сморщилась. За шиворот сразу сыплется мокрый снег.
— Нахмурься.
Я послушно нахмуриваю брови.
— Хороший мальчик, — весело бросает он и выпускает изо рта облако пара. — Так и пойдешь.
— Слушай, Тендо, — говорю я. Тендо опускает голову, и его пластилиновое лицо растягивается с улыбке. — Они давно там?
Тендо поднимает голову вверх и подносит руку в коричневой варежке ко рту, раздумывает несколько секунд и говорит:
— Как обычно, он зашел в пятницу, и они ушли. Вернулись сегодня поздно ночью. — Тендо шевелит бровями, носом, губами: по всему лицу прокатывается волна, и он говорит: — Или рано утром.
Мы двинулись по двору кампуса ко входу в общежитие.
— Спасибо, что помогаешь, — говорю я.
Тендо опускает голову влево, вправо, скашивает взгляд и говорит:
— Это в моих интересах.
Он жутко ухмыляется и говорит:
— Никому не рекомендую спать в ванне.
Мы проходим еще немного и останавливаемся под козырьком у входа. Тендо спускает вязаный шарф и говорит, глядя в потолок:
— Вакатоши-кун такой счастливый, когда он здесь. На прошлой неделе они даже покурили травку.
По позвоночнику прокатывается волна холода.
Тендо разматывает шарф и начинает:
— Правда, когда они расстаются…
— Я знаю, — говорю. — Я знаю.
Тендо улыбается — и в его дикой перекошенной улыбке виднеется какая-то жуткая симпатия и понимание.
Тендо открывает дверь внутрь. Я надеваю на себя наглое лицо — такое, как он учил, и мы проходим мимо вахты, поднимаемся на площадку и проезжаем на лифте наверх.
— Только тсс, — прикладывает палец к губам Тендо. — Они, должно быть, спят.
Шаги в зимней обуви глухо отдаются по коридору. Мы проходим один поворот, второй и останавливаемся у комнаты в конце коридора. Тендо достает ключи и вставляет в замочную скважину, высовывает язык и тихо поворачивает ключ. Мы заходим внутрь.
Прямо напротив двери — порванный плакат, дата — вчера: «ЧИСТЫЙ ГОРОД, ЧИСТЫЕ ЛЕГКИЕ: МЫ ПРОТИВ КУРЕНИЯ».
По коридору прихожей разбросаны разноцветные бумаги, плакаты и коробки, фантики от конфет и шоколадные обертки, смятые упаковки от презервативов, в углу свалено несколько цветных париков и разномастых шляп. Рядом валяются туфли на высоких каблуках — все по одному экземпляру, сверху довольным питоном пристроилось длиннющее перьевое лимонного цвета боа с огромной магнитной противокражной таблеткой.
Я поднимаю один из плакатов. На нем — счастливый поросенок на фоне лета и солнышка, и снизу — жирная красная надпись: «СОХРАНИ ЖИЗНИ — МЫ ПРОТИВ МЯСОЕДСТВА», и дата — позавчера.
Я снимаю ботинки и бесшумно ставлю их у порога, и мы с Тендо на цыпочках подходим к двери в комнату. Тендо сжимает губы и ювелирно поворачивает ручку, не проронив ни звука. Он открывает дверь.
В комнате окна занавешены темными шторами, внутри — темно, в лицо сразу ударяет сладкий густой дым. На полу комнаты, как и в коридоре, навалена куча разноцветного барахла. Мы на цыпочках заходим в комнату и заглядываем за шкаф, где должна быть кровать, и я еле сдерживаю вопль.
— Вака-чан хочет клубничку!
— А Вака-чан ее заслужил?
Широкий, мощный торс Ушиваки еле втискивается в белый рюшечный корсет с розами. Подвязки на его чулках порваны и свивают вниз. По всему его телу, как по бумаге, раскидана куча маленьких татуировок. Оикава сидит на кровати почти спиной ко входу. В левой руке с пустой татуировкой сердца он держит черный ремешок, заканчивающийся у Ушиваки на шее. У него, как и Ушиваки, тело разрисовано мелкими отвратительными татуировками-партками. В темноте видно только самые большие — на левой лопатке лик Иисуса, на правой — Ушиваки.
Я делаю шаг вперед и наступаю на какой-то маленький и острый кусок дерьма.
Оикава резко оборачивается на звук и широко распахивает глаза. Ушивака тоже устремляет глаза на меня. Они смотрят так удивленно, будто это я стою перед ними в корсете с розами.
— Ива-чан?..
Тендо выходит из-за шкафа. Оикава с Ушивакой переводят изумленные глаза на него. Они ничего не говорят. Мы тоже не говорим.
Несколько секунд мы вчетвером просто молчим и смотрим друг на друга. Я смотрю на Ушиваку, Ушивака смотрит на Оикаву, Оикава — на Тендо, а Тендо — на меня. Вот такой Бермудский квадрат дерьма.
Оикава делает глубокий вдох, пушечным выстрелом пробившим тишину комнаты, и говорит:
— Я переоденусь, ладно? Ива-чан…
Мы с Тендо молча выходим из комнаты и, не сговариваясь, присаживаемся на корточки у стены.
— К такому я тоже не был готов, — наконец, задумчиво протягивает Тендо.
У противоположной стены — прислоненный плакат: «ДОЛОЙ РАЗВРАТ: МЫ ПРОТИВ ГОМОСЕКСУАЛИЗМА». Дата — сегодня.
Бах, бах, бах.
— Отвали от меня!
Оикава упирается ногами в пол и продолжает биться головой о стену. Я хватаю одной рукой его локоть, но он вырывается и смачно прикладывается еще раз.
— Отвали!
Бах, бах, бах.
Я хватаю его за плечи и с силой вырываю от стены — Оикава неуклюже взмахивает руками и наваливается сверху, мы гулко падаем на пол, и в спину врезается что-то острое и больное, так что перебивает дыхание.
Оикава отползает в сторону, и я наконец вдыхаю. Проверяю пальцами под поясницей — там запакованный в прозрачный пакет стетоскоп, и я вышвыриваю его вон, к чертовой матери. Внутри кипит адреналин.
Бум, бум, бум.
Оикава лежит лицом к стене, не в силах подняться, и методично бьет кулаком по ней, сдирая костяшки в мясо. Я хватаю его за шиворот и сажаю, как ребенка, прислонив к стене спиной.
Со вздувшегося фиолетового разодранного лба Оикавы по скулам и носу стекает горячая кровь, смешивается на щеках со злыми, холодными слезами, течет по подбородку и капает вниз.
Мы молчим. Густые сумерки за окном проникают в комнату и блекло освещают мокрое сочащееся лицо Оикавы.
— Просто пристрели меня.
Я сажусь рядом и прислоняюсь к стене. По потолку ползут отблески машин.
— И его тоже.
В комнате Оикавы все переворочено вверх ногами. Дверца шифоньера повисла на одной петле, кусок стеклянной люстры забит и растоптан, книги, журналы и учебники выпотрошены, ноутбук валяется под кроватью, расколотый надвое. По стене над нами стекает вниз темно-бурая полоса крови. По всей комнате разбросаны горы светлых тонких бумаг. Я поднимаю одну стопку — рядом с коленом. Пачка пустых бланков-направлений на общий анализ мочи. Направлений на томографию мозга. Длинный, склеенный лист с графиками ЭКГ на неизвестное имя. Направления на пробу костного мозга. Маленький черный твердый лист рентгена — кажется, ноги. Чужое свидетельство о рождении. Направления на анализ кала.
Я молча кладу руку Оикаве на плечо в порванной футболке, и он вздрагивает. Укрывает лицо руками, впивается ногтями в лоб и со скрежетом тянет вниз. Я сжимаю плечо и говорю:
— Эй.
Оикава всхлипывает и отнимает руки от лица. Я смотрю на его пальцы. Костяшки раскрошены в мясо, под ногтями — куски кожи. На лбу, слева и справа, по четыре глубоких кровавых борозды.
Я беру его руку и некрепко сжимаю. И я говорю:
— Все.
Я говорю:
— Вы больше не встретитесь.
Оикава жутко, безумно улыбается в сумерках, и тусклый свет из окна очерчивает его влажные блестящие зубы.
Маленькая фигурка в плаще бежит вперед, вперед, подпрыгивает, перекувырковывается и падает.
— Да ба-алин, — говорю я и усаживаюсь поудобнее перед телевизором. — Идиотская игра.
— Ну дай я поиграю, — предлагает Оикава с дивана, не отрывая взгляда от телефона. Ноги его закинуты кверху на спинку.
— Поиграет он, — фыркаю с улыбкой я и перехватываю контроллер. — Твой максимум — создание персонажа в симсах.
Оикава шлепает губами и листает ленту дальше.
— О, слушай: молчание — самый громкий крик, потому что он рвет не уши, а сердце.
Он запрокидывает голову и смотрит на меня снизу вверх. Я бросаю ему ухмылку и перезапускаю сохранение. Пусть лучше балуется дурацкими цитатами.
Я клацаю по контроллеру — где-то здесь должен быть нормальный проход.
— О, слушай, слушай. — Оикава сглатывает и зачитывает: — иногда самое трудное — забыть того, с которым по сути ничего и не было.
Он молчит несколько секунд и говорит:
— Ну как тебе?
— Отличная цитата, — говорю, — если ты дебил.
— Противный Ива-чан, — брюзжит Оикава, но слышно, что он ни черта не обиделся. Он издает горлом шуршащий звук и читает дальше:
— И пусть мы засыпаем в разных кроватях — главное, что мы засыпаем с мыслью друг о друге.
Я бегу по подножью вулкана, уворачиваясь от ошметков летающей лавы.
— Он думает о ней шестьдесят одну секунду в минуту, а она считает минуты, чтобы увидеть его хотя бы на секунду…
Я кусаю губы, чтобы не засмеяться.
Он замолкает, а потом хрюкает:
— О, слушай: знаешь, котик, любовь — наркотик, от которого растёт животик, родится — такая лапа, откроет глазки и скажет — папа.
— Я тебя сейчас ударю, — говорю я, и тоже хрюкаю от смеха.
Оикава хихикает и швыряет в меня мятной конфетой: персонаж умирает.
— Уууу, — вою я. — Ну все, тебе капец.
Я уже напрягаю ноги для прыжка на диван, чтобы сожрать Оикаву заживо, как раздается звонок.
— Кто так поздно? — удивляется Оикава. Я беру телефон:
— Да? Привет.
На проводе — звонкий голос Тендо. Оикава напрягается.
Тендо вдыхает и на одном выдохе выплескивает:
— Два месяца назад Вакатоши-куну предложили ехать в США по гранту.
Я прикрываю динамик пальцами, чтобы громкий голос Тендо не было слышно Оикаве.
— У него только что кончилась регистрация, и он попросил позвонить тебе.
— Почему мне? — говорю я и мельком бросаю взгляд на часы: без пяти два.
— Не знаю. Просто. Чтоб ты знал.
Мы с Тендо еще несколько секунд молчим в трубку.
— Спасибо, — говорю, наконец, я.
— Бывай, — бросает Тендо и отключается.
Я поворачиваюсь к Оикаве. Он спустил ноги со спинки дивана и сидит, угрюмо уставившись в стену перед ним. Сейчас, в искусственном освещении лампы, ярко виднеются его широкие фиолетовые круги под глазами и впалые щеки, видно, как футболка облепила выступающие ребра.
— Ты чего загрустил, Ду-ра-ка-ва, — напрягая все свое дружелюбие и позитив, говорю я.
— Все в порядке, Ива-чан, — Оикава напяливает на губы искусственную улыбку, как у манекена, обнажая верхний ряд зубов, и смотрит широко открытыми рыбьими глазами куда-то сквозь меня. — Я просто хочу поиграть на приставке.
— Ты не хочешь поиграть на приставке, — неуверенно говорю я.
— Я хочу поиграть на приставке, — как зомби, повторяет он. — Я хочу поиграть в батлфилд.
— Правда?
— Я хочу поиграть в хитмана.
Я с сомнением смотрю на контроллер.
— Я хочу поиграть в дарк соулз.
Откуда он вообще знает эти названия: Оикава в жизни не садился за контроллер.
— Я хочу поиграть в… Зе ласт…
Я смотрю за его пустым взглядом — он упирается в полку с кассетами.
— Зе ласт оф…
— Днокава.
— Зе ласт оф ас, — твердит он.
— Хочу поиграть в хитмана, — твердит он.
Я протягиваю ему контроллер. Лицо Оикавы странно кривится, будто он сейчас заплачет. Желтая лампа освещает его уши и нос с белыми точками заросших проколов, тусклые, много раз перекрашенные волосы с отросшими корнями, левую руку с огромным шрамом от сведенной татуировки: кожа на руке — бело-желтая, бугрится, будто вываренная ожогом.
Оикава умрет. Вопрос только в том, сгорит он от очередного приступа ненависти или счастья или засохнет от глубокой тоски и печали.
Я вздыхаю и беру его руку.
— Пошли. У нас мало времени.
Оикава смотрит отсутствующим взглядом — пытается сфокусироваться, но его взгляд постоянно рассеивается. Я тяну его наверх — какой же он стал легкий — и ставлю на ноги.
Ждать такси слишком долго, про общественный транспорт и вовсе можно забыть. Мы выскальзываем из комнаты — то есть я выскальзываю, а Оикава выпадает, обуваемся — то есть я обуваю нас обоих, хватаю отцовские ключи от «Хонды», и мы летим вниз по пролетам.
Я сворачиваю с улицы на главную дорогу и выезжаю на трассу буквально за десять минут.
— Куда мы едем, Ива-чан? — я смотрю в зеркало заднего вида. Лицо у Оикавы вытянутое и удивленное: удивленное впервые за несколько месяцев.
— К Ушиваке-чану, — говорю я. Оикава кладет правую руку на спинку переднего кресла, и я читаю красивые буквы на его локте: THIRST.
Лицо Оикавы вытягивается, и он часто моргает — будто проснулся после долгого-долгого сна. На губах, наконец, начинает искрить улыбка.
— Но я не хочу, — попытался обидеться он, но загоревшиеся глаза выдают его с головой.
Я громко фыркаю и говорю, не в силах сдержать улыбку:
— Да мне посрать на твое мнение.
И вжимаю педаль в пол.
@темы: haikyuu!!
Хината Шоё, Цукишима Кей
Рейтинг:
PG-13
Жанры:
Мистика, Психология, Ужасы, AU, Дружба
Предупреждения:
Смерть второстепенного персонажа
читать дальше
Бзз-ззз.
Ржаво-оранжевый тусклый свет рассеянно рисует большой неровный квадрат на стене и полу, освещает забаррикадированную старым комодом дверь, змеёй ластится по ничейной пыльной одежде, свисающей сверху. Глаза жадно ловят каждый отблеск драгоценного света.
Шоё проводит ладонью по лицу, вытирая заливающий глаза пот; выжимает мокрые липкие волосы на лбу и затылке. Цукишима тоже проводит рукой по щеке и лбу, оставляя на лице и свалявшихся волосах грязные разводы крови и грязи. Он переводит взгляд на Шоё и говорит:
— Если будешь так колотиться, я выставлю тебя вон.
Шоё только хмуро смотрит на свою бесполезную правую ногу, положенную повыше на грубый деревянный ящик. Старые полотенца и шарфы, которыми Цукишима наскоро перевязал ему ногу, уже полностью пропитались мокрым и сочатся кровью, чёрной кровью, отсвечивающей ржавым в свете фонаря.
— Не буду, — говорит Шоё, и больную ногу тут же сводит судорогой, он вцепляется в икру, сжав зубы — брызг крови прочерчивает тёмную блестящую полосу от ящика к ногам Цукишимы.
Бззз-зз.
Маленькая комната погружается в густой мрак.
Шоё сидит, сжав зубы и зажмурив глаза, и крепко держа свою ногу, схваченную судорогой. По ладоням течёт тёплое и вязкое, перетекает на запястья и медленно и густо катится к локтям.
Лишь бы не капнуло на пол.
Лишь бы не капнуло на пол.
Пусть будет капать на одежду.
Если бы Шоё занимался физикой усерднее, он, наверное, знал бы, куда капнет кровь.
Вот Цукишима точно сказал бы, куда она капнет. Шоё расслабляет зажмуренные глаза, приоткрывает веки и переводит взгляд влево — туда, где должен сидеть его товарищ, но Цукишима сидит так тихо, как будто даже не дышит — и в тяжёлой темноте его нет.
Бзз-зз.
Уличный фонарь снова прочерчивает квадрат окна, тряпьё над их головами и светлые, ржаво-рыжие, короткие волосы Цукишимы, который всё-таки дышит.
Шоё сгибается, растирая и разминая икру ноги, тянет носком на себя. Судорога, наконец, отпускает и оставляет после себя в ноге тугой тяжёлый расплав свинца. Шоё обессиленно откидывается на пол, упирается в стену шеей и просто глубоко и шумно дышит.
— Что за чёрт, — говорит он, отдышавшись.
Цукишима долго и внимательно смотрит на закинутую на ящик ногу Шоё.
— Он тебя укусил?
— Нет! — выпаливает Шоё.
О том, чтобы это его укусило… Даже просто подошло близко, и думать страшно. Нет, нет, нет.
— Нет, — спокойнее повторяет Шоё. — Напоролся на какие-то железки в щитовой.
— Ржавые? — бесцветным голосом продолжает расспросы Цукишима.
— Откуда мне знать, — ворчит Шоё. — Мы убегали.
Непонятно вообще, как он проделал весь путь от щитовой комнаты до абсолютно противоположного блока в здании лагеря: сейчас нога мёртвым грузом покоится на ящике. Даже просто от мысли, чтобы встать на ноги, от самого бедра до кончиков пальцев прорезает колючая волна тока.
Шоё делает глубокий вдох.
Бз-ззз.
Маленькая гардеробная снова топит Шоё в темноте. Во мраке пропадает ящик, пропадают свивающие сверху тряпки, пропадает сидящий рядом Цукишима; в мире остаётся только собственное глухое дыхание и мокрые липкие шорты под руками.
Постепенно к дыханию добавляется гулкое биение сердца в груди и висках, под закрытыми веками начинают безумные первобытные пляски зелёных точек, кругов и палочек. Они кружат и кружат, не давая глазу зацепиться и рассмотреть их, составляются в неясные силуэты и очертания, издевательски танцуя по периферии, и складываются в маленькую зелёную гномью фигурку, убегающую влево. Шоё открывает глаза и догоняет гномика глазом; тот перебирает короткими зелёными ножками и отращивает на бегу рога, как у черта…
Хррр-хрум!
Хруст стекла громом врезается в тишину и темноту, Шоё широко раздувает ноздри и распахивает глаза, устремляет взгляд прямо перед собой, туда, на дверь, из-за которой послышался звук. Зелёный чертик перед глазами бесследно пропадает, и мозг подкидывает увеличивающиеся от центра к периферии красные круги адреналина.
Хрум, хрум, бряк.
Последнее «бряк» было таким, какое бывает, когда в ванную падают ключи или что-то ещё железное.
Желудок сжался. Кишки скрутились в тугой узел.
Не шуметь, не шуметь, не шуметь, не шевелиться. Не шевелиться и не шуметь. Не шуметь и не шевелиться.
От волос по затылку, шее скатывается холодная капля пота, затекает за шиворот, бежит по лопаткам, по спине и впитывается в пояс шорт.
Бз-зззззззз.
— Это она там? — севшим голосом говорит Шоё.
Цукишима коротко кивает. Его бьёт крупный озноб.
— Точно. Прогуливается по моим очкам с поликарбонатными линзами с УФ-фильтром за тридцать тысяч йен.
Шоё только сейчас видит, что очков на Цукишиме и правда нет.
— А зачем ты их там оставил?
Цукишима издаёт сердитый горловой звук. Шоё слышал похожий, когда ездил с дядей охотиться на уток.
— Ты нёсся по коридору, как умалишенный.
Шоё машинально прикладывает пальцы к выступающей шишке на лбу. Точно, он бежал, не разбирая дороги, с самой щитовой, пока его не вдернули сюда: наверное, он и сшиб очки с Цукишимы.
И хотя Шоё изначально и поддался панике, правила игры предельно ясны стали каждому в лагере, включая даже Кагеяму, после того, как бесстрашного капитана Фукуродани буквально размазала по стене тёмная и длинная, похожая на комету из детских книжек, штука.
Дано: тренировочный лагерь с до скучного традиционно замкнувшей проводкой.
Дано: хищник, неведомая длинная тварь, развивающая такую скорость, чтобы пробежать от самого дальнего блока до кухни за две с половиной секунды и покрыть кафельную стену тонким слоем Бокуто-сана. Да, Бокуто-сан ненавидел играть по чужим правилам.
Дано: та штука за стеной ходит и двигается только в полной темноте.
Дано: та штука ничего не видит и не слышит при свете.
Дано: на небе совсем нет ни Луны, ни звёзд. Все небо заволочено тучами. Единственный источник света — одинокий ржавый фонарь во внутреннем дворике.
Дано: Шоё и Цукишима, скрывающиеся в гардеробной, могут видеть, говорить и двигаться, когда горит фонарь.
Дано: фонарь, в отличие от остального лагеря, после отрубки электричества питает генератор.
С одной стороны, было бы здорово, если бы они были все вместе. Можно было бы продумать план, найти аптечку. Да и всем вместе, наверное, было бы не так страшно.
С другой стороны, в большой компании сложно сохранять тишину. И легче поддаться всеобщей панике.
Остаётся только надеяться, что с остальными всё будет в порядке. Шоё глубоко вдыхает, и ногу вновь сводит судорогой, он охает, но судорога сразу отпускает.
Они сидят молча и не двигаясь. Свет фонаря вхолостую разливается по комнатке, бесполезно растрачивая фотоны.
Дано:
Бзз-зззз.
Мёртвая тьма поглощает пространство. По бедру, через колено, икру и к лодыжке пробегает волна расплавленного свинца и оседает внутри.
Шоё сидит, обняв ногу, и напряженно слушает темноту.
Кракк-хрум.
Тело еле удаётся удержать от вздрога.
Шоё сидит, не мигая глядя вперед, пока глаза не начинают слезиться. Проходит минута, другая, третья. Спина затекает от неудобной позы. Дыхание становится ровным и глубоким.
Чудовище, должно быть, уже ушло, и Шоё бесполезно приоткрывает глаза.
Он вслушивается и вглядывается в непролазную черноту, не мигая и не двигаясь, и, уже достаточно осмелев для того, чтобы посмотреть исподлобья на то место, где должна быть дверь, сквозь тяжелую тьму, почти телом, он слышит, как глухо цокает что-то от порога двери налево по коридору.
От живота в голову бьёт тугой струей адреналина.
Шоё крепче сжимает ногу, зажмуривает глаза и считает беспорядочные удары сердца. Один, десять, двадцать, девяносто, сто шестьдесят, триста, четыреста, шестьсот двадцать, семьсот один, семьсот два, семьсот три, семь…
Бзззззз.
Бурый свет лениво просачивается сквозь окошко почти у потолка, подпаливает свисающие тяжелые плащи и кофты, будто висящих мертвецов. Шоё наконец отпускает ногу и, когда прислоняется к стене, понимает, что все тело сокращается в пока что безболезненных, но крупных судорогах.
— Это было долго, — замечает снова появившийся при свете Цукишима. — Кажется, генератор скоро заглохнет.
Шоё сжимает губы до белизны.
— Я не смогу больше сидеть неподвижно, — честно говорит он.
— Я вижу. — Цукишима круговыми движениями разминает плечо и долгим внимательным взглядом смотрит на ногу Шоё, нахмурив бесцветные брови. — Думаю, это столбняк.
По спине, на шею и в голову, на щёки, уши и нос прокатывается горячей волной страх.
Они молчат, каждый думая о своем, в свете ржавого фонаря.
Нужно бежать отсюда. Куда-нибудь, куда угодно, только не оставаться в четырёх стенах, где малейшее движение может привести к непоправимому. Возможно, Цукишима может остаться и просто переждать до утра. Он не ранен. Шоё же распорол себе ногу, по ощущениям, часов пять назад, и кровь всё ещё продолжает идти, и если у него и правда начались симптомы столбняка, то до утра можно остаться неподвижным… Таким же неподвижным, как Бокуто-сан.
Шоё с ненавистью смотрит на свою больную ногу, импульсивно дёргает лодыжкой и поднимается, стиснув зубы до скрежета. Он походит к двери и трогает пыльный комод — на нём недавние следы пальцев. Если чудовище ушло, надо открыть дверь и убежать, пока есть свет. Шоё опирается руками на комод, вбивает в пол здоровую ногу и толкает комод — но он не поддаётся. Тут же повреждённую ногу пронизывает судорогой, и Шоё почти падает, чудом удержавшись за стену.
— Если ты будешь тут беспорядочно мельтешить, то свет выключится и тебя будет видно как на ладони — ты даже упасть не успеешь, — говорит Цукишима скучным голосом, будто рассказывает прогноз погоды на вчера.
Шоё охватывает непривычная злость — такая яркая, горячая и безграничная, что отдаёт в виски, разрывает их и заполняет всю голову и все пространство вокруг. Он подпрыгивает вперёд и хватает Цукишиму за воротник и притягивает его к самому своему лицу, сжимая кулаки так, что ногти впиваются в ладони, и говорит, щуря глаза так, что они превращаются в маленькие злые щёлки:
— В мои планы на жизнь смерть не входит.
Цукишима хмурит брови и прищуривает глаза — не так, как Шоё, злобно, а беззащитно и беспомощно — так, как щурят глаза очкарики, оставшиеся без очков.
— Ты меня так бесишь, — наконец говорит он. По его лицу, от висков на выпуклость носа и до подбородка, прокатываются тени от мигающего фонаря.
Бз-бзз.
Шоё пронизывает страх — и злость отступает. Фонарь не гаснет. Шоё отпускает воротник Цукишимы и говорит:
— Прости.
Он садится рядом на ящик, вытянув больную ногу вперед, и говорит, уронив голову:
— Прости. Но я должен бежать.
Мышцы напрягаются очередной судорогой — ноги Шоё, и так рельефные, в судороге становятся твердыми, как доска.
— С удовольствием посмотрю, как ты бежишь на одной ноге, мистер пират. Или ты пугало?
— Вредина, — без энтузиазма огрызается Шоё.
Он и правда так никуда не убежит.
Шоё смотрит в окошко под потолком и прикидывает: до ворот лагеря от входа в здание — метров тридцать, сразу за воротами уже асфальтированная дорога, до пролеска, где можно спрятаться, — метров двести. Немного, если у тебя здоровые ноги.
— А еще больше бесит, — говорит Цукишима, — когда ты падаешь духом.
Шоё сопит.
— Надо просто немного обду…
Бззз-ззззз.
Недосказанная фраза Цукишимы исчезает, сам Цукишима исчезает. Исчезает окно под потолком, исчезает комод перед дверью, исчезают висящие трупы одежды.
Все, что остается, — это холодная липкая нога и ящик. Шое сидит, опустив плечи и голову. Он не сможет убежать. Он не может убежать, но сидеть здесь дальше тоже не может. Выйти за дверь он не может, сидеть здесь — также не может.
Все ограничивается тем, поймают его сейчас или поймают позже, или он умрёт от потери крови к утру, а если не умрёт к утру, то загнётся от столбняка.
Шоё сидит, слушая беспорядочные гулкие удары сердца. Чем больше крови вытекает через раненую ногу, тем меньше сил остаётся, а на месте несокрушимого ранее боевого духа расползается горькое отчаяние.
Шоё сидит, слушая мрак. Липкая густая тьма с каждой минутой становится всё более осязаемой, ватой обволакивая всё тело. В противовес этому — тишина острая, из белого шума набирающая самолётной турбиной обороты и превращающаяся из белого шума в высокий, ободом давящий на мозг визг.
Время течет и течет. Шоё приоткрывает глаза: вдруг свет появился, а он не услышал дребезжания фонаря из-за гремящей тишины. Света нет: ничего нет. Без света ничего не может существовать.
Шоё сидит, мелко и медленно дыша, и пытается набраться сил. Волосы на лбу уже подсохли и не лезут в глаза, футболка затвердела, только шорты — липкие и мокрые. Тряпки на ноге, сочащиеся от крови, давно остыли и противно холодят ногу, в кроссовке — хлюпает от влаги.
Чудовища больше не слышно, и от скуки Шоё трогает языком свои зубы: начинает от дальнего левого верхнего, проводит от коренных к резцам, нащупывает снизу языком ребристую неровность передних зубов, проводит по правому резцу, нащупывая скол, днём в зеркале почти незаметный, а в темноте разросшийся до разлома литосферных плит, и останавливает язык, уперев в десну, где когда-нибудь будет расти зуб мудрости. Если.
Темнота продолжается и продолжается — будто тьма космоса, необъятно-бесконечная, продолжается настолько долго, что Шоё забывает, как вообще выглядит свет.
Он открывает веки, и перед его лицом висят пара влажных огромных серо-жёлтых водянистых выпуклых глаз.
Внутри: весь желудок, кишки, лёгкие — всё сжимается и переворачивается, покрываясь инеем, и глаза пропадают.
Мир начинает кружиться, кружиться, Шоё открывает и закрывает глаза, а всё кружится и кружится…
Бзз-зззз.
Шоё выдыхает. Мир перед глазами — ржаво-жёлтый, но устойчивый. Цукишима открывает рот и начинает быстро говорить.
— Мы полезем через окно.
— Что ты сказал?
— Там снизу козырёк.
— А?
— Спустимся, дойдем до ворот и отсидимся там.
— Отсидимся?
— Разобьём окно в машине.
— Разве водитель не уехал?
— Там должна быть аптечка.
— Что?
— И фонарик.
— А что…
— Дойдем до леса и подождем до утра.
— О.
Цукишима замолкает. Шоё, у которого в голове только что роился миллион вопросов, тоже растерянно замолкает.
— Только я плохо вижу.
Они задумчиво смотрят друг на друга — будто даже сквозь, задумавшись. Шоё хлопает глазами и выставляет большой палец:
— Я буду твоими глазами.
Цукишима фыркает, но ржавый фонарь освещает улыбку.
— Забыл, что ты любишь толкать пафосные речи.
Шоё улыбается и переводит взгляд на освещённый ржавым квадрат стены.
— Насчёт твоих глаз… — обеспокоенно начинает Шоё.
— Мм, — безучастно мычит Цукишима.
— Много дрочил?
Цукишима издает звук, похожий на чихание, мешкает несколько секунд и отвечает:
— Но ладони ещё не волосатые.
Шоё не видит его лица, но Цукишима абсолютно точно улыбается. Они сидят несколько секунд неподвижно и молча, пока фонарь за окном не начинает дребезжать, предзнаменовывая Тьму.
Шоё слетает с ящика и хватает Цукишиму за запястье, сжимая так сильно, что чувствует тугие толчки крови в его жилах.
— Я отказываюсь здесь умирать, — твёрдо говорит он, сощурив глаза.
Цукишима растягивает рот в злой ухмылке и сжимает запястье Шоё еще крепче, чем тот его, оставляя ладонь до белизны обескровленной:
— Я знаю.
Бззз-ззз-ззззззззз.
Исчезает фонарь, исчезает комната, исчезает окно, исчезает комод, исчезает ящик, исчезает дверь, исчезают вещи сверху. Исчезает чудовище. Исчезает судорога в ноге, исчезает сама нога, исчезает жёсткая грязная окровавленная одежда, исчезают вспотевшие и высохшие жёсткие волосы. Исчезает козырек, исчезает дорога, исчезают ворота и исчезает лес.
В глухой космосной Тьме исчезает всё, и остаётся только упрямый пульс.
@темы: haikyuu!!
не, ничего не говорю, это интересно, но нихуя не продуманно, начиная от системы: вот ты родился. и у тебя есть выбор: то ли быть гражданским и варить рамен с гречкой, то ли идти в шиноби. и еще несколько мутных организаций, типа местных больниц и полиции, в которых хуйпойми кто работает, то ли гражданские, то ли ниньзя. и это, типа, все добровольно. а потом хуяк! - появляется ебучие АНБУ и корень, и ты там пашешь как раб на галерах, и все-все вокруг жестоко и несправедливо, и свободы-то оказывается у тебя никакой и нет. так тоталитаризм или демократия, блять? да какая нахуй разница, если, смотря на героев, тебя такие дырищи в сюжете нахуй заботить не будут.
досмотрела шипуден до серий, где снова начинается поебота про саске, и сука, как же горит.
почему команды такие уебанские. почему герои в них такие уебанские. почему в каждой команде 0-1 персонаж, на котором блять держится эта команда, а остальные - сраная массовка. почему это, сука, вссе так не проработано.
начнем с деления на команды. кто-то там в начале пиздел, что все должно быть сбалансировано, двоечники с пятерочниками, тупые с умными, медленные с быстрыми, наруто с сакурой.
команда номер семь.
абсолютно нулевая баба, котороя только пиздеть горазда, абсолютно уебанский наруто, мегакрутой киллер рембо джекичан саске с цветными линзами. у них - учитель, "гейний", бла бла, даже писать не хочу.
команда номер не помню асумы короче. крикливая бабища с одним скиллом и чсв, пассивный жиртрест без мотивации и ебучий гиперпассивный шикамару. ебать, вот это баланс нахуй. если в 7 натуто с соской хотя бы соревнуются, хоть что-то могут, то тут челики абсолютно нулевые, без рвения, без нихуя. сглаживает только асума. суперкрутой сенсей, суперадекватный, спокойный, который реально дружит со своей командой, водя в якинику, играя в шоги и всячески балуя и мотивируя. эталон? эталон. сможет вырастить достойных шиноби? безусловно. Сенсей с большой вуквы С.
команда куренаи. хината. просто хината. умеет в драться. умеет в страшные глаза. сука, да она может быть одним из лучших генинов по способностям, но нет, просто убьем персонажа уебанским характером. киба. сердце и мотор команды, заводила и душа компании, довлоьно туповат, зато по боевым навыкам далеко впереди многих. шино. чистый интеллект и чистые мухи. лучший герыч в принципе, силен, скрытен, заслуживает чунина максимально, т.к. отвечает всем параметрам ниндзя. он хотя бы на него похож... куренаи - просто худший препод эвер. почему? потому что она баба, а кишимото ненавидит баб. поэтому гай и какаши могут драться против акацки, а она не может. соси жопу, женщина. но даже несмотря на средней херовости препода, команда куренаи, я считаю, самая лучшая по сборке. объясняю.
сбалансированная команда должна включать в себя, как и во всех играх, персонажей силы, ловкости и интеллекта. должна быть сбалансирована в скорости передвижение, типу атак (магия-физика), дальности атак и так далее.
макро. разведка. разведка идеальна, потому что есть мухи, есть бьякуган, есть обоняние. что есть в команде какаши? эээээ наруто с теневыми клонами? что есть в команде асумы? ино, которая за весь сюжет применит свою технику два с половиной раза? что? это вы так "сбалансированно" распределили команды?
дальность атак. два мили-героя - хината и киба, ладно, плюс акамару, с разными типами физ. атак - обычная пиздиловка от кибы и урон по точкам чакры от хинаты, и шино с дальним и средним радиусом атак, плюс куренаи со средним радиусом иллюзий. мощно? да. еще как.
а что у команды какаши? сакура - нихуя не может. только руками помахать. наруто? нихуя не может, кагебуншин и поехали руками махать. саске - пидор. ладно, машет руками. средняя дистанция копирования навыков (а что он вообще в 1 сезоне копировал? кроме Ли?) и дальний нюк с уроном от огня. какаши - и мили и ренж бой, похуй короче. в итоге полезен один саске, не считая какаши.
команда асумы кажется сбалансированной, но это не так. это редкостное говно. вы можете сказать: ну пасматри, шикамару ловит, ино вырубает. или: шикамару ловит, чоджи размазывает по стенке. знаете, в играх есть герои у которых функция "нажать Х в определенное время, чтобы победить, или не нажимать и нажать попозже" и "нажать 32445542122 кнопок в определенное время определенным составом игроков в определенной позиционке".
команда асумы - это ко второму типу. все остальные - к первому. вот и все. это не-ста-биль-но. шикамару угандошивает камнем по башке - все, ни ино, ни чоджи не могут нихуя. в итоге: шикамару - дальний бой. и то, только обездвиживание. контроль. все. 0 урона. как наносить урон - решается только в обстановке. на этом и построена вся боевка шикамару. найти то, чем можно уебать, пока держишь в кагемане. ино. дальний бой, просто контроль. 0 урона. чоджи. просто урон. просто физика и все. у меня ноль идей как можно тут работать. дополняется все тем, что у всех героев очень долгое время произнесения заклинаний. хоть асума довольно силен. слабейшая команда из всех.
особняком стоят тройка песка и команда гая. почему? потому что остальные им в подметки не годятся.
песок. разведка - гаара.
гаара - просто гаара. миллиард урона от песка, миллиард физ. защиты, дальней и средней дистанции бой, в форме шукаку - ближний и средний. идеальная машина.
темари. просто темари. единственная годная баба из генинов. дальний бой с тонной магии, охуевшая защита от дальнего физического боя, призыв хорька, мозги на месте, руками отпиздючить тоже в принципе может, если захочет.
канкуро. охренительный тип. умный и сообразительный, может и разведкой работать - это все можно понять по ходу экзамена. типичный суммонер (призыватель): слаб в ближнем бою, зато суммон просто разрывает.
баку хз. но и без него команда очень сбалансирована и неебически сильна.
команда гая.
разведка - изи неджи. также неджи - три миллиарда физического ближнего урона, отличная защита с вихря, и конечно же урон по чакре. идеальный боец.
ли и гай. я даже их разделять не буду. преимущественно ближний бой, врата, короче, пиздюлей получат все. и бонусом немного магии от гая с дальней дистанции.
тентен - обуза для команды, очень слабый герой. физ.урон со средней дистанции атаки, говнище полное.
в целом из плюсов команды - нереальная мобильность и скорость перемещения, из минусов - сука, сбалансируйте.
резюме: комплектация команд сделана хуесосом, бабы в командах - сраный балласт, в каждой команде лишь 1, максимум, 2 героя могут полноценно сражаться (саске-какаши, киба-шино, асума). лишь в песке и команде гая 1 бесполезный герой.
нахуй я тут распизделась, спросите вы. да хуй его проссыт, отвечу я, вообще о другом хотела написать, но ладно, в следующий раз.

@темы: Naruto
нет, серьезно. правда. ни в одном сенене что я смотрела или читала, мне не нравился главный герой: просто на подбор парад пидорасов. самый эталонный пример долбоебизма - это ичиго куросаки, сука, конченейший герой, как и аниме собственно, все ради чего стоит смотреть - всякие рофлы с ренджи в филлерах, остальное - такая лютая хуета, а когда в кадре появляется этот кусок кала в лице гг так становится еще в триста раз хуже
разобрались с одним злодеем - апнули левел качнули статы, убили второго - скиллы вкачали, убили третьего, я что вам блять тут в ммо играю? весь сюжет - полнейшая залупа: спасаем одну бабу, потом вторую, потом блять еще какая-то хуйня, это что, сказка про шрека нахуй? да и хуй бы с ним, так еще главный герой ебучая сьюха - ой блять мы видим призраков, чужих, или как там блять этих демонов зовут - я не помню (да и мне до пизды), ой получаем силу ни с хуя, ой становимся особенным, ой становимся наполовину пидорасом с клоунской маской (не помню как там их называют), да иди ты на хуй, чмо ебаное.
в ван писе все не так уебански, луффи вроде нормальный парень, но сука, у него как и у всех блять главных героев ебучая фича - он просто пиздит что хочет и все такие: оооо, какой парень, он изменит мир... .. ....... . и ни с чего не объясняется, с какого блядского хуя у него такой характер? почему он морально сильный? почему он не унывает? какого хуя все прислушиваются к этому пиздюку? не обошлось и без сьюшности офк, везде хуярим самых сильных боссов (ну хоть и всасываем иногда по самые помидоры, но боссов все равно хуярим, и похуй, что Крок нас отпинал как таракана 3 раза подряд - реснемся нахуй), так еще блять у нас все три воли есть (а с хуя ли бы, спросите вы? да я не ебу, отвечу я), еще и непонятный и загадочный уебанский инициал Д, сука, у тебя просто лишняя буква в имени, которую за 800 серий никак блять не объясниили, сделай ебло попроще и иди на хуй.
нормальные главные герои в сененах - бывают, да, например, гинтоки и гон. но если гон - просто гон, он тупа никаких эмоций у меня не вызывает, ну просто мальчик, ОН НЕ БЕСИТ ураааа, но на этом все, плюсы кончаются, хотя наличие сильных героев типа хисоки, иллуми, остальных зольдиков, деда, биски, короля мартышек этих блять вась мутировавших однозначно делает хантера лучше, потому что ебучие луффи и ичиго (особенно ичиго) по умолчанию самые сильные, блять... а гинтоки - когда в аниме всякие рофлы можно и поорать с него, он реально забавный в своей флегматичности, но когда начинается серьезная движуха - ну там, одноглазый бомж приходит (как там его зовут, я просто в бурятском не сильна), так его похуизм начинает бесить, сука, прояви хоть одну эмоцию, ебучая несмеяна
и да, жопа горит, но это не самые плохие главные герои
так чего я так распизделась, спросите вы, пора бы мне и ебало завалить.
ебучее наруто, просто для пидорасов, кто смотрит - тот уебан, и да блять я тоже смотрю этот высер говна из жопы.
кто вообще придумывал этого героя. кто вообще подумал, что он может кому-то нравиться. у кишимото же есть помощники, редакторы, здравый смысл, жена в конце концов - так какогог хуя на выходе я вижу этого петросяна????
я начала пересматривать наруто (нахуЯ, спросите вы - да как будто я ебу, отвечу я), так вот в самых первых сериях наруто реально заебись, за ним интересно наблюдать, он чмо и нытик, говно и неудачник, его постоянно спасают и хуесосят, он завидует соске и ли, постоянно получает по ебалу и вообще прекрасный персонаж, а потом блять хуяк - из грязи в дамки, и блять и упорный и старательный и сильный - а если проигрывает, всегда можно ультануть и подрубить лисичку, и вплоть до 70-100ых серий не показывается, как ему лисичка ебало отрывает когда вырывается наружу.
с характером та же хуйня что и с луффи, но блять если у луффи это еще вич легкой стадии, то у наруты просто пидорский, обоссанный, нахуй никому ненужный СПИД.
вы блять показали что у него было хуевае детстсво, что его никто не любил и хуячили ногами по лицу - так КАКОГО хуя он такой добрый евеслый задиристый пидорас? любой блять сломается, ЛЮБОЙ, так если блять нарута не сломался и это его заслуга - покажите нахуй, почему что как, объясните, а не блять в тысячный раз вспомните ируку с раменом за десять гривен. нарутотерапия это вооще отдельная тема, но вот не могу не упомянуть Гаару - вот этот чел реально сломан, его охуенно раскрыли и показали, но блять стоит наруте попиздеть - так все, гг изи и не было 12 лет говна, да, Гаарыч? вперед, баллотироваться в казекаги.
наруто такой уебанский герой, что если в 1 сезоне он был еще норм, то в шипудене, когда наруты нет в кадре - я плачу и писаюсь от счастья, потому что объясните эту хуйню: скажи нарутке любую триггерящую хуету - он блять злится дохуя показательно, и вот эта серия у меня просто из головы не выходит: в арке спасения казекаги он, пизда розоволосая, темари и еще вроде какой-то хуй бегут, и тут блять должна темари страдать, потому что это ее сука братишка, которого она каждый день видит, но неееет, нам показывают наруту, который распизделся о близости и понимании чувств гоары, которого 3 года не видел, позлился, поплакал... что за театр одного актера, блядь?
и да, сука, всех заебавшая сИлА норуты - МИНАТЬ ЛУДЕЙ, и ради этой хуеты посливали всех блять героев: заебанного гаару, сая (вот за этого уебана обиднее больше всего), еще миллион персонажйей - и вот хоть на саске и сакуру мне всегда было срать, я не могу не восхищаться устойчивостью соски к норутотерапии, реально. ресспект брат и рест ин пис.
короче, это ебучее наруто реально для даунов, я бы могла распиздеться о всей команде номер 7, и о сюжете и много о чем еще, но я их рот ебала мне лень.
Все, ради чего я продолжаю смотреть этот сериал для умственноотсталых - это несколько реально интересных и ярких героев и пиздилово.
я на самом деле давно уже страдала аллергией на главных героев и поняла не так давно, что гг всегда меняют мир под себя и прогибают его так, как им удобно, и они изначально все такие по умолчанию пиздатые и именно они меняют людей. а почему я дрочу на паланика? потому что все его главные герои - аморальные долбоебы, наркоманыЮ проститутки, идиоты, уроды и мрази, и ИХ меняет мир, а не они такие дохуя пиздатые все меняют.
пошла я нахуй, пора, пора бы мне уже затнуться, фух.
@темы: мысли, говно, Hunter x Hunter, Gintama, Naruto, Bleach, One Piece
Пэйринг и персонажи:Сай
Рейтинг:PG-13
Жанры:Ангст, Психология, Эксперимент
Размер:Драббл
читать дальше Тот момент, когда ты говоришь что-то, чего не следует.
Тебе нравится тот сладкий зеленый чай с мятой, что дают с утра к завтраку? Лучше заткнись.
Тебе нравится учитель по психологии, старый, сморщенный старикашка, обмотанный шарфом, потому что он рассказывает на лекциях истории своей юности? Заткнись.
Тебе нравится, что твоя койка находится на первом ярусе и ты можешь вскарабкаться на нее, даже когда у тебя сломано бедро или растянуты связки? Заткнись.
Тебе что-то нравится? Заткнись, ладно? Нет, правда — лучше заткнись, иначе пересмотр всех личных дел Корня сделают только из-за тебя.
Заткнись — иначе у тебя отберут зеленый чай. Будешь пить пустой кипяток. Заткнись — или дедульку в шарфе заменят на специального джонина, который, сверкая пустой глазницей, будет держать всю группу в вечном страхе. Заткнись, а не то нижний ярус сделают хранилищем личных вещей, а тебя отправят на третий.
И, боже упаси, никогда не говори, что тебе кто-то нравится. Лучше просто размозжи себе голову где-то в сортире — так будет менее болезненно.
И заткнись, заткнись, заткнись.
Заткнись и радуйся жизни. И улыбайся.
Плохих учеников стоит наказывать.
Никаких эмоций. Никаких оценок. Никаких привязанностей.
Ты — никто, и тебя — нет. Если в твою маленькую дурную башку влезет хоть какая-то мысль о твоей неповторимости — выдерни эту мысль. Или выдерни голову. Даже не пытайся думать о своей оригинальности и нужности. Ты — бесполезный разлагающийся кусок дерьма, такой же, как и все остальные.
Так что заткнись, ладно?
Новый учитель по сексологии и подавлению эмоций. Новый, но уже какой-то старый и потрепанный: лет сорок, одутловатый, поперек себя шире. Слишком грузный для ниндзя. Слишком огромный для ассасина. Слишком нескладный и неуклюжий для АНБУ.
Слишком скучный для учителя.
Но Мальчик — Мальчик послушно сидит и внимает речи учителя, сложив руки на столе. Он улыбается. Спроси его: тебе нравится учитель? Он, не задумываясь, ответит: «мне все равно».
Нравится Мальчику учитель или нет — ему все равно. Потому что заткнись — иначе будет хуже. Кипяток и третий ярус. Не показывай ничего — и тебе ничего не будет.
Учитель говорит о птичках и дельфинах. Потом переходит на рыбок, хомячков и кошек.
Тот момент, когда ты говоришь что-то, чего не следует. Именно тот момент, когда ты уже знаешь, что зря это сказал, — но это происходит в этот самый момент.
Заткнись, ладно?..
Учитель говорит об опылении растений, о пчелках, о пестиках и тычинках. Мальчик привычно улыбается — сладкой, приторной улыбкой; такой приторной, как щекочащая нёбо и язык куча сливочного крема на торте, который подают в чайном домике на севере селения, куда Мальчик с братом сбежали один раз.
Учитель начинает рассказывать о водомерках.
— Скажите, сенсей, по каким причинам вы не произносите слово «член»?
Тот самый момент, когда ты что-то брякнул, за что тебе придется расплатиться.
В классе повисает громкая тишина, настолько громкая, что рвет барабанные перепонки.
Взгляд сенсея из холодного переходит просто в леденящий — такой ледяной, как катакомбы под Листом, в которые детей из Корня сгоняли и оставляли на месяц для проверки на выживание.
Тот момент, когда надо бы извиниться или просто замолчать в ожидании наказания.
И улыбаться.
Тот момент, когда надо заткнуться, а ты говоришь дальше.
— Он у вас хотя бы есть?
Заткнись.
Маленький метательный нож с насечкой на месте ручки свистит у лица и намертво пришпиливает его ухо к деревянной стене, резко откидывая голову Мальчика назад.
Плохих учеников стоит наказывать.
Вниз по затылку, на шею, стекает горячее и липкое; тяжелыми каплями пробирается за ворот и впитывается в рубашку. Мальчик сидит молча и покорно улыбается. Его руки — все еще скрещены на столе.
Спроси его: больно ли тебе? Он, без капли сомнения, ответит: «мне все равно».
Больно ему или нет — ему все равно.
Заткнись и радуйся жизни, если не хочешь кипяток и третий ярус. Будь счастлив, что слушаешь лекции о спаривании водомерок, с ножом в ухе, а не мерзнешь и убиваешь в катакомбах.
И заткнись, ладно?
В ту ночь, когда цикады стрекотали так громко, что заглушали даже храп спящих, к Мальчику спускается со второго яруса его брат и горячо шепчет на ухо, нервно оглядываясь по сторонам:
— Пусть у нас нет имен, данных при рождении, у нас же есть Дни рождения?
Брат достает из-за пазухи пижамы серые и мятые листы, жесткие, с одной стороны исписанные красной и черной тушью, и пихает Мальчику.
— А если мы не знаем свой День рождения, — быстро шепчет брат, вытряхивая из рукава маленький черный пузырек, — пусть он будет сегодня.
Мальчик берет пузырек чернил и стопку серой бумаги. Он разворачивает мятые листы, окунает указательный палец в пузырек и рисует: рисует в запой. Свою комнату, окно, деревья, катакомбы, водомерок, облака и солнце, быструю реку, крем на торте, рисует брата. Рисует неумело, коряво, по-детски примитивно; рисует неаккуратно, оставляя на бумаге и руках сине-черные разводы чернил, пачкает свое лицо и одежду, пачкает койку: чернила впитываются моментально, схватывают ткань и абсолютно никогда, никак и ничем не отмоются.
Его неоспоримые улики. Его место преступления. Его неотвратимое наказание.
Ты — никто, тебя — нет. Нет прошлого, настоящего и будущего. Нет имени и интересов. А если тебя нет — значит заткнись.
То, что ты помнишь, — фикция. То, что ты любишь, — будет уничтожено. Поэтому заткнись. И улыбайся.
А когда заканчиваются чернила, Мальчик разрезает себе палец.
Тот момент, когда ты говоришь что-то, чего не следует.
Эти чернила, въевшиеся в его пальцы, кровь на одежде и постели, — нависший над ним дамоклов меч третьего яруса. Его приговор пустого кипятка.
А может, и смерть.
Плохих учеников стоит наказывать.
Но спроси его: тебе нравится рисовать? И он, пристально глядя прямо в глаза, сжимая бледными руками пустой пузырек чернил, невесомо прошепчет запретное: «да».
@темы: Naruto
Герои:Донкихот Дофламинго, Донкихот Росинант
Рейтинг:R
Жанры:Философия, Даркфик, AU
Предупреждения:Насилие
Размер:Мини
читать дальше Дурной пример заразителен. Не дурной, конечно, тоже заразителен, но не в такой мере; а пример этого мусора вообще лучше сравнить с гриппом. С эпидемией оспы. Эболы. Чумы, холеры и малярии вместе взятых и помноженных на коклюш в степени тифа.
Он чихал — и в носу непременно чесалось. Он зевал — и рот разевался сам собой. Сейчас он лежит, полураздетый и изуродованный, корчится на полу и кашляет кровью и выбитыми зубами так заразительно, будто у него туберкулез. Бронхиальная астма. Тромбоэмболия легочной артерии.
Кашляет так заразительно и утробно, со свистом вдыхая в себя воздух, что тоже хочется кашлять, но, пожалуй, попозже. Вообще, было бы неплохо его пристрелить, но пистолет завалялся где-то в кабинете.
— А. Понял.
Он даже не сопротивлялся. Не пытался оправдаться. Ничего не говорил — хотя мог. Уже мог. Маленький предатель. Иуда. Иуда предал за тридцать серебряников — эта паскуда предала за обычный месячный оклад дозорного.
— Пошли.
Он покорно шел. На его лице нет улыбки — но он шел не как раб. Шел так свободно, будто прогуливался с утра по набережной. На его лице нет улыбки. Губы плотно сжаты в нитку — но тени падали так, косметика наложена так — он улыбался. Он не улыбался, но улыбался. Мона Лиза. Чертова Джоконда не улыбалась потому, что боялась художника, но покорно сидела и позировала. Эта же гнида — она не боялась и просто шла за мной.
Мы спускаемся вниз, пролет за пролетом, по каменным холодным обваливающимся ступеням. С каждым этажом становится все холоднее. Забавно, ведь чем ниже — тем ближе к раскаленному ядру планеты. Или Аду. Геенне Огненной.
Его руки ничем не связаны, ноги свободны и рот не зашит. Но он молча идет за мной. Проигравший, но непокоренный.
Потому что он — один. Малыш Ло ему не поможет. Дозор ему не поможет. Бедный, не признанный никем гений. Святой страдалец, несущий свет абсолютного правосудия в мир тьмы пиратства — будет погибать один, в мучениях, крови и дерьме. Бедный Никола Тесла. Страдающий Прометей. Они так старательно несли огонь людям, а размалеванная тварь только поджигает спичкой сигарету.
— Прошу, — говорю я, по-джентльменски придерживая дверь.
Он мешкает на пороге буквально долю секунды. Обратного хода нет. За королевской дверью, обрамленной золотом и алмазами, с гравировками и серебряными набойками — темная маленькая комната. Комната Без Ничего.
Он шагает в темноту комнаты. Шагает решительно — с решительностью Хермода. Маленького засранца, обхитрившего смерть и вернувшего из Хельхейма. С решительностью Геркулеса, вернувшегося из Аида.
Подземелья семьи Донкихот — не Аид, к сожалению, и даже не Хельхейм.
Он встает у дальней стены и ждет. В зубах — едко дымящая сигарета. Он стоит, курит, в последний раз в жизни. Улыбается, не улыбаясь. Стоит, засунув руки в карманы штанов и ждет. Чертов Фортуно Сарано.
Закрываю за собой тяжелую дверь. Поворачиваюсь к нему спиной — он не ударит. Свой нож он уже воткнул. Пора и мой. Дверь гулко щелкает замком, с потока сыплется просыревшая штукатурка. Маленькая тусклая лампочка беззащитно раскачивается.
Я буду благороден. Он не использует свой фрукт, и я тоже не буду.
Первый удар всегда наносить немного проблематично: руки дрожат как в первый раз, и кулак проходит вскользь, с хрустом смещая нос. Он молчит.
Второй удар уже бодрее, и я выбиваю ему зубы. Он падает на пол. Молчит.
Нанося третий удар, уже входишь во вкус, так, что кипит где-то в животе, и я ломаю ему ключицу: и он больше не может повернуть голову прямо, и она падает набок. Он молчит.
Он не кричит и не просит пощады. Он не плачет и не смеется. Он сам пришел сюда и обрек себя. Он сам. Не я. Он знал все с самого начала.
Косметика на его лице смешивается с кровью из сломанного носа, заливает его щеки и глаза, но этот ублюдок молчит.
— Скажешь что-то? — говорю я, наклоняясь ближе к его лицу, и вцепляюсь в его волосы. Нос наполняет запах табака, помады и крови. Он судорожно вдыхает, со свистом и хлюпаньем. Вдыхает. И выдыхает, ничего не сказав.
Я поднимаю его голову за волосы и с силой опускаю на бетонный пол, так что на нем остаются трещины.
— Говори.
Он моргает окровавленными ресницами и сплевывает выбитый зуб. Я поднимаю его за волосы снова и бью о бетон, еще и еще, еще и еще.
— Говори.
Бах, бах, бах, бах. Когда так часто бьешь головой человека о пол, забываешь, что это человек. Отпускает так, что бьешь его, как игровой мяч. Бах, бах, бах.
Когда бьешь человека головой о пол и он молчит, это становится скучным. Это становится работой. Я выдыхаю и успокаиваюсь. Сердце бьется так, что чуть ли не ломает ребра. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Его лицо уже больше похоже на свежий кусок мяса с тушью для ресниц. На отбитый стейк с помадой для губ.
Сигарета, погасшая и смятая, наконец, выпадает из его рта; он высовывает распухший язык и выталкивает наружу окровавленные выбитые зубы. Красная слюна ниткой свисает по его щеке. Он открывает рот. Он будет говорить. Тише, тише! Это торжественный момент. Я наклоняюсь ниже, все еще держа его за волосы. Я весь внимание. Я не дышу. Он открывает рот и неразборчиво шамкает:
— Курение убивает, братишка.
Ты чертовски прав.
Бах, бах, бах. Эта дрянь заслуживает встречи с полом столько раз, сколько курила свою сигарету. Ублюдок. Заплачь. Закричи. Мерзкая гнида. Предатель. Моли о пощаде.
Сижу на нем сверху и откидываю голову наверх, закрыв глаза. Выдыхаю.
Никола Тесла плакал перед смертью. Галилео Галилей плакал перед смертью. Норланд Крикет плакал перед смертью. Рыдай, засранец.
Он не рыдает. Он с влажным хрустом поворачивает голову и смотрит мне в глаза из-под опущенных ресниц. Мои руки трясутся. Я устал его бить. Сижу на нем и глубоко и часто дышу. Он держит голову прямо, несмотря на сломанную ключицу. Смотрит на меня и улыбается улыбкой Моны Лизы. Хуже Моны Лизы. Смотрит на меня глазами Иуды и ни о чем не жалеет. Хуже Иуды.
Он молча шел на казнь. Он не сопротивлялся.
У меня перехватывает дыхание.
Он хуже всех.
Он чертов Иисус.
Чертово второе пришествие.
Знаешь, чем бесит Иисус? Он слишком покорный. Мне бы нравился Иисус, если он, распятый на кресте, плевался бы в судей и смеялся во весь рот. Если бы он грязно матерился и проклинал весь род людской. Но он просто молчал и улыбался не улыбаясь. Он всех любил даже тогда, когда все его ненавидели.
— Ты меня ненавидишь?
Он не двигается. Его глаза закрыты. На его ресницах — запекшаяся кровь. Я прижимаюсь ухом к его груди: сердце туго стучит под ребрами, но неровно, прерывисто и глухо, будто у него аритмия. Инфаркт. Артериальная гипотензия.
Я убил Иисуса.
Я неподвижно сижу на нем, и кровь с его рубашки впитывается в мои штаны. На голову падает сырая штукатурка. Стены и пол так веют холодом, что высасывают жизнь.
Если он — Иисус, значит я — брат Иисуса. Я кладу ладонь на его лицо и говорю:
— Встань и иди. Тебя исцелит вера моя.
Я говорю, прижав ладони к его груди:
— Встань и иди вон.
Его ресницы слабо дрожат. Он открывает веки буквально на миллиметр — и тусклый свет отражается от его влажных глаз. Глаз, залитых кровью от разорвавшихся капилляров. Я наклоняюсь к его лицу и хватаю его холодные руки своими.
Я — брат Иисуса. Я — Иуда. Каин. Мерзкий братоубийца.
— Прости.
Я прислоняю его к стене и встаю рядом на колени.
— Прости.
Я обнимаю его и утыкаюсь лицом в его липкую и горячую от крови шею.
— Что я наделал.
Из моих глаз сами по себе катятся слезы и смешиваются с его кровью. Я тихо плачу на его груди, и тогда он тоже кладет одну руку мне на спину. Он обнимает меня. Иисус любил всех, даже когда его все ненавидели.
— Что я наделал.
Мои руки дрожат от горя. Я содрогаюсь всем телом, вдыхая потекшим носом горький аромат табака. Он успокаивающе гладит меня по спине, положив подбородок на мою голову. Он любит меня даже после того, как я стал пиратом. Он любит меня даже после того, что я сломал ему ключицу и выбил зубы. Он любит меня даже после того, как я убил его отца. Слезы сожаления снова и снова катятся у меня из глаз, впитываясь в его одежду, их невозможно остановить. Я отрываюсь от него и беру его лицо в свои руки.
— Прости. Мне так жаль.
Целую его в холодный липкий лоб.
— Я принесу пистолет.
Название: BLUE/БЛЮ
Герои:Винсмоук Санджи, Ророноа Зоро, Монки Д. Луффи, Нами, Усопп
Рейтинг:R
Жанры:Даркфик, Ужасы, AU, Омегаверс
Предупреждения:Насилие, Изнасилование, Элементы гета, Элементы слэша
Размер:Мини
читать дальше Больно на него даже смотреть. Не то что держать его голову на коленях. Руки у него холодные, такие же холодные, как пол и стены. На лице — отблеск тусклого лунного света из иллюминатора — и его лицо, и так бледное после всего случившегося, в этом свете выглядит еще бледнее. Как белая рыба. Как чешуя белой рыбы, которую обычно выбрасывают в помои.
Чоппер скоро придет. Все будет хорошо. Все будет хорошо.
Хочется курить.
Нужно прикрыть его полотенцем получше. Поплотнее. Поплотнее, но так, чтобы не потревожить ссадины и синяки. Возможно, сломанные кости. Пробитые легкие. Сотрясение мозга.
До следующего цикла около четырех месяцев. За это время можно будет что-то придумать. Мы придумаем. Я придумаю. Обещаю.
Его голова, тяжелая, липкая от крови и мертвая, лежит у меня на коленях. Я знаю, что он не умер, только потому, что я держу его руку: чувствую, что сердце бьется и кровь течет по жилам.
Я откидываю голову вверх, ударяясь о стену, закрываю глаза и вдыхаю его запах.
Ваниль. Бананы и орехи. Свежая трава, может, сельдерей или базилик… Пахнет сдобными булочками. Жареными пончиками с сахарной пудрой, такими жирными и горячими, что они лоснятся от блеска. Такими жирными и горячими, как говяжья отбивная. Куриные ребрышки…
Воняет просто ужасно. Рыба и водоросли. Тухлые водоросли. И пот.
— И это наш капитан, — шепчет Зоро. — Смотри, как колбасит. Думаешь, выломает?
— Не выломает, — шепчу в ответ я. В колени впиваются мусор и щепки. — Обивка из кайросеки. Ты совсем дебил.
Из какой-то из бочек, за которыми мы прячемся, настойчиво несет чем-то тухлым, да так, что чешутся глаза и горло. Но это даже к лучшему: так мы в безопасности.
На камбузе свет выключен, там тихо-тихо: что Усопп может делать лучше всех на корабле — так это прятаться и сидеть тихо, как мышка. Бедный парень. Искренне надеюсь на его переход. И лучше в ближайшее время.
Потому что от звука скрежетания двери хочется прыгнуть за борт. Не я, ох, не я сижу на камбузе, дверь и иллюминаторы которого обиты кайросеки: не я, но капитан так упорно и яростно трясет ручку двери, что по коже будто ледяными пальцами проводят. Я оглядываюсь на Зоро: его рот плотно сжат, он смотрит на капитана, не моргая. Он переводит взгляд на меня. Его глаза — стеклянные и будто сухие.
— Если выломает, — дрожащим шепотом говорю я и выбрасываю окурок через плечо в море, — надо его вырубить.
Открываю новую пачку и снова пытаюсь закурить, но руки дрожат так, что не получается зажечь спичку. Зоро молча берет коробок и поджигает мне сигарету.
— Будешь? — предлагаю я. Зоро кивает. Это первый раз, когда он курит. Он неумело затягивается и начинает кашлять; я затыкаю ему рот рукой и молюсь всем богам, лишь бы капитан не услышал. Лишь бы он не услышал. Если он услышит, то, скорее всего, конечно, не обратит внимания, потому что его цель — не два беты, провонявшие тухлятиной из бочек. А Усопп.
Но я не хочу, чтобы он услышал. В ночи цикла он — чудовище.
На тыльной стороне ладони от сигареты Зоро остается сигаретный саднящий ожог, пальцы — все в его слюне. Я убираю руку.
Мы с Зоро вздрагиваем от чудовищных, нечеловеческих утробных звуков. Таких, какие бывают при освежевании кабана наживую. Капитан распластался по двери и скребет ногтями по доскам; кайросеки лишают его сил, но зов цикла не дает ему успокоиться. Капитан ревет так, что кажется, будто он сорвал связки, и они дохлыми кусками кальмара болтаются внутри его горла.
— Не могу смотреть, — выдыхает Зоро и, прислонившись к бочкам спиной, утыкается лицом в свою ладонь. Его сигарета — мокрая от слюны. Пепел длинной полоской свисает с нее, но Зоро этого не замечает.
Капитан заглядывает в иллюминатор. Его тело растягивается и конвульсивно трясется, и сейчас больше всего он похож не на человека, а на существо, надевшее костюм человека и неумело пытающееся подражать ему. Он держится руками за коробку двери, а его торс и шея вытянуты до самого иллюминатора. Он ищет. Он бьется телом о дверь кухни, а головой о стекло иллюминатора, его руки и ноги хаотично гнутся в разные стороны, и с каждым ударом по кораблю разносится гулкий звук, такой, как если бы в железную дверь бросали кирпичи. Он ударяется несколько раз и останавливается.
Он замолкает. Он стоит, одна его рука — на иллюминаторе, вторая — на ручке двери. Он не двигается. Как будто даже не дышит. Становится так тихо, что остается только биение волн о борт. Я выпускаю сигарету из губ и зажимаю рот руками — как бы он не услышал мое дыхание; сигарета падает на брюки, боковым зрением я замечаю, что Зоро тоже не дышит, зажимая руками нос и рот.
Капитан разворачивает голову на сто восемьдесят градусов и смотрит прямо в сторону бочек, как будто прямо в меня, и мое сердце проваливается куда-то в живот: левая часть лица у капитана вся залита кровью, левая половина его лица, и шеи, и груди кажется черной в темноте. На фоне черной половины лица — белый, абсолютно белый мертвый глаз. Он отпускает руки, и мое сердце подскакивает из живота сразу в горло, я хватаю друга за голову и тяну вниз, и сам ложусь, Зоро ударяется подбородком о палубу, но он не противится и не двигается.
Слышится несколько шорохов со стороны камбуза, я смотрю вверх, через бочки, пытаюсь понять, идет он к нам или нет, но шорохи — шаги, или что? — приближаются и удаляются, приближаются и удаляются. И замолкают.
Моя рука на голове Зоро — мокрая от пота. Я его отпускаю, но мы лежим и не шевелимся. Он держит меня за плечо. Я слышу, как он дышит.
Мы лежим на полу.
Мы смотрим вверх на бочки, на которых играют тени, и ждем, что сейчас из-за них высунется наполовину черное лицо капитана, с белым, как у мертвой вареной рыбы, глазом.
Мы лежим. Зоро вцепился в мое плечо, и я только сейчас понимаю, что он так сильно его сдавил, что у меня онемела рука. Он показывает пальцем наверх. Я киваю — надо посмотреть.
Я встаю на колени и аккуратно высовываюсь справа, и мое лицо обжигает кровью: капитан распластался на полу у двери на камбуз и извивается, как червь; его голова, руки и торс растянулись на несколько метров, так, что стали похожи на тонкие сосиски цвета человеческой кожи. Он извивается на полу, как разделенный надвое червь, — ему больно от кайросеки — и просовывает плоские, тонкие руки и голову в щель под дверью на камбуз; его спина и ноги ходят ходуном, торс и голова и руки уже скрылись под дверью, потом скрылось его плоское туловище и тонкие длинные расплющенные ноги.
Из камбуза слышится крик — крик человека, увидевшего кошмар наяву, такой пронзительный, что электричеством проходит через плоть и кости. Крик, который выводит меня из онемения и шока.
— Пошли! — бросаю я Зоро, поднимаюсь и перепрыгиваю через бочки. Надо сломать дверь, выбить — неважно, я отталкиваюсь от пола, и дверь буквально сминает мне ногу, мир сужается до хруста сломанных костей, ничего не видно от боли, и в следующий момент в спину ударяет что-то твердое, продирающее до костного мозга.
Я лежу на палубе.
— Дерьмо, — рычу я сквозь сжатые зубы, прижимая к себе покалеченную ногу. — Черт, сломай ее. Быстрее!
За дверью слышатся звуки падающих предметов, звон посуды и высокий, непрекращающийся вопль Усоппа, и на контрасте — до леденящего ужаса густой и низкий, утробный голос капитана: он произносит слог за слогом, но в его речи нет никакого смысла.
Зоро хватает меня за шкирку и швыряет за бочки, и сам прыгает туда же, затыкая мне рот. Часть бочек падает, и я переворачиваюсь на живот и вижу, как из каюты на палубу, сгорбившись, выходит Нами. У нее не видно лица за растрепанными свисающими волосами, руки ее болтаются как плети, как руки мертвеца, она идет медленно, равномерно, как будто механически, будто идет робот. С каждым шагом слышится цокот каблуков. Она доходит до двери камбуза и цокот прекращается.
— Что с этой дурой? — срывающимся голосом шепчет Зоро, пригибаясь к полу. — Прилетела на шабаш?
— Ей было плохо с утра, — говорю. По моей шее скатывается ледяная капля пота и впитывается в ворот рубашки. Сама рубашка — на груди, спине и подмышках — давно уже мокрая, стынущая под прохладным ветром.
Я смотрю на Зоро, и он смотрит на меня, широко открыв глаза, у него на лбу — две вертикальные морщины, на виске — вздутая жила, и мы одновременно выдыхаем:
— Переход.
Черт возьми, как не вовремя. Нами перешла в альфу, этот переходный возраст — одни проблемы.
Я ощущаю, как Зоро прерывисто дышит. Я говорю, баюкая поврежденную ногу:
— Надо помочь Усоппу.
— Ты совсем спятил, порно-кок? — шипит Зоро, и трясет меня за воротник, и тыкает пальцем в сторону Нами. — Ты их видишь? Видишь?
— Там Усопп, — пихаю я его в бок локтем. — Наш Усопп.
Словно в ответ, из камбуза издается вопль, заставляющий мой желудок сжаться и перевернуться, потом он переходит во что-то среднее между стоном, воем и криком, он ритмично повторяется, и с каждым тактом на камбузе что-то глухо бухает, будто бьется о стол или холодильник.
Нами стоит вполоборота к двери камбуза, и я вижу, как у нее изо рта по губам, подбородку стекает блестящая слюна и капает ей на футболку. Она трясет ручку двери — не как капитан, яростно и беспорядочно, — а размеренно и механически. Она трясет ручку все чаще и чаще, и чаще и чаще, но дверь не поддается, и Нами начинает тереться о нее, из ее горла исходит чавканье и хлюпанье, как при разделывании рыбы или при взбивании яиц.
— А что чувствуют альфы в цикл? — говорю я, судорожно запихивая в рот сигарету. Сигарета не зажигается — она, даже в пачке, промокла от пота. — Ты же… Ну, был, типа.
Зоро не отрываясь смотрит на Нами и шепчет:
— Запахи.
— В смысле?
— Просто запахи. Такие, что не можешь себя удержать.
Я молча сглатываю слюну и смакую вкус никотина на языке и в горле. Нога — липкая и будто ватная. Набитая опилками. Так, что боли не чувствуется, но лихорадит.
Нами скребет дверь ногтями, звук — как от скрежетания по стеклу, такой, что выступают слезы. Она трется о дверь и мычит, ее язык — господи, ее язык обмотан вокруг дверной ручки, и слюна стекает по ней на пол. Меня трясет так, что подгибаются колени, лицо — мокрое, и я снимаю рубашку.
Я смотрю на Зоро, поджав губы. Он такой бледный — на лице ни кровинки.
Он смотрит на меня, сжав зубы так, что выступили желваки.
В этот момент из камбуза раздается звук, такой, какой издают умирающие киты, глухой и низкий, чревный. Нами останавливается. Внутри все стихает. Зоро не дышит. Я не дышу.
Из камбуза слышится шуршание и непривычно низкий, сорванный и ошалелый голос Луффи:
— Надо поесть…
Не сговариваясь, мы выпрыгиваем из-за бочек, я хватаю Нами и оттаскиваю ее от двери — она кричит так высоко, что закладывает уши, она пытается расцарапать мне лицо, Зоро разрубает замок на двери и влетает внутрь, я скручиваю Нами руки и связываю их сзади рубашкой. Зоро вылетает из камбуза, держа под мышкой бессознательного Луффи, и я швыряю ему Нами — он хватает ее поперек живота и стремительно скрывается в направлении кают — несет к Чопперу, может, а может, просто свалит где-то в чулане и запрёт — мне все равно, я впрыгиваю внутрь.
Усопп лежит на полу, видно, давно уже без сознания, лежит в изломанной, неестественной позе, лицом вниз, с вывернутыми руками. На полу, на стенах, на кухонной утвари — везде блестит кровь и слизь. Я хватаю полотенце с вешалки, и больная нога подкашивается, я падаю на колени, подползаю к Усоппу и переворачиваю его. Он дышит, но изо рта и носа у него идет кровь — надо держать его голову повыше. Я сажусь, опершись спиной к стене, и аккуратно поднимаю голову Усоппа, так аккуратно, я боюсь, что она рассыпется у меня в руках, как песок, пройдет сквозь пальцы, и кладу ее на свои колени.
Больно на него даже смотреть. Не то что держать его голову на коленях. Руки у него холодные, такие же холодные, как пол и стены. На его лицо падает тусклый лунный свет из иллюминатора — и его лицо, и так бледное после всего случившегося, в этом свете выглядит еще бледнее. Как белая рыба. Как чешуя белой рыбы, которую обычно выбрасывают в помои.
Чоппер скоро придет. Все будет хорошо. Все будет хорошо.
Хочется курить.
Нужно прикрыть его полотенцем получше. Поплотнее. Поплотнее, но так, чтобы не потревожить ссадины и синяки. Возможно, сломанные кости. Пробитые легкие. Сотрясение мозга.
До следующего цикла около четырех месяцев. За это время можно будет что-то придумать. Мы придумаем. Я придумаю. Обещаю.
Его голова, тяжелая, липкая от крови и мертвая, лежит у меня на коленях. Я знаю, что он не умер, только потому, что я держу его руку: чувствую, что сердце бьется и кровь течет по жилам.
Я откидываю голову вверх, ударяясь о стену, закрываю глаза и вдыхаю его запах.
Ваниль. Бананы и орехи. Свежая трава, может, сельдерей или базилик… Пахнет сдобными булочками. Жареными пончиками с сахарной пудрой, такими жирными и горячими, что они лоснятся от блеска. Такими жирными и горячими, как говяжья отбивная. Куриные ребрышки. Нет. Стейк. Велл дан. Медиум. Нет. Свиной стейк с кровью. С кровью. Блю.
Надеюсь, Чоппер придет немного попозже.
Пахнет металлом так, что я не могу удержаться.
@темы: One Piece
Пэйринг и персонажи:Монки Д. Луффи /Маршал Д. Тич
Рейтинг:PG-13
Жанры:Романтика, Юмор, Флафф, Эксперимент, ER (Established Relationship), Стёб
Размер:Мини, 2 страницы, 1 часть
Статус:закончен
читать дальшеОн такой теплый, теплый и большой, что отпускать совсем не хочется. Он большой и необычный – конечно, в мире полно всякого необычного, но то необычное, что принадлежит нам, – безусловно, самое-самое необычное. Большое, косматое и смеющееся, похожее на пьяного медведя гризли или огромного мохнатого водяного с волосатой грудью. Водяного, который сейчас преспокойно лежит в густой, высокой траве.
Луффи утопает в его объятиях, и сейчас в его голове ничего нет – ничего, кроме безграничной нежности. Он зарывается рукой в его кудрявые волосы и проводит ладонью по рту – огромному рту, и Луффи ужасно забавляет то, что в этом рту не достает зубов.
– У тебя их Нами украла, да? – мурлычет он, тычась лбом в черную жесткую бороду. В ней – застывшие капельки вишневого варенья. – Они золотые?
Тич хохочет и сжимает Луффи так, что тот тонким слоем расплющивается по его груди. Луффи вдыхает запах Тича – запах рыбы, ягод и свежего дерева, и улыбается. В его зубах застревает волос с большой волосатой груди.
– Я их сам ей отдал, – грохочет Тич, – лишь бы она не мешалась.
Внутри Луффи закручивает торнадо нежности, горячей волной поднимающееся из низа живота, и цунами, накрывающего всю грудь и голову. Тич, его Тич – умный и клёвый, он все продумал. Тичу ради него, ради Луффи, было даже не жалко своих зубов. Луффи хочет визжать от восторга – раньше он хотел визжать, как девочка, при виде Шанкса, но Шанкс – недосягаемый, святой и непогрешимый, а вот Тич – Тич, он рядом, родной, большой и теплый, как шашлык, и все огромное сердце Луффи – в котором умещается и Шанкс, и Эйс, и Сабо, и каждый из команды, и Мэрри, и Санни, и Макино, и мэр, и Ло, и даже захудалый Багги и еще много-много кто, непонятно каким образом затесавшийся в его памяти, – не может не разрываться на части в близости от Тича. Его Тича.
Луффи лежит на нем, размазанный по его телу, как блинчик с творогом. Перед его глазами – расплывающееся, несфокусированное пятно волосатой, грубой кожи.
– Тич, – шепчет Луффи. Его голос хриплый и низкий. – Дай мне потрогать свое сердце.
Тич лучше всех, потому что ничего не говорит. Тич лучше всех, потому что не спрашивает, зачем. Тич лучше всех, потому что не возмущается, а просто отлепляет от себя Луффи и привязывает к своей руке его руку, закрутив резину в булинь. Тич разевает свой огромный рот и хохочет:
– Техника безопасности.
На лицо Луффи падает его пузырящаяся слюна. Изо рта пахнет спиртом и пирогами.
Тич разевает свой огромный рот и говорит:
– Ныряй.
Луффи снимает вьетнамки и откидывает свободной правой рукой его верхнюю челюсть, ставит ногу на нижнюю губу и солдатиком прыгает внутрь.
Внутри Тича – тепло и щекотно, внутри Тича – сплошная, кромешная густая тьма, она клубится вокруг Луффи. Он падает, падает и падает, растягиваясь на своей привязанной к Тичу левой руке, падает так стремительно – с ускорением падения девять и восемь метров на секунду квадратную, так стремительно, что кажется, что он падает к центру Вселенной, прямо в огромную засасывающую черную дыру, и Луффи рад, что Усопп недавно привязал резинку от трусов к его шляпе – иначе она бы точно улетела на такой скорости. Луффи падает – и видит внизу землю, он пытается остановиться, но ему не за что зацепить свою свободную руку, он падает на такой скорости, что сомневается, что останется в живых даже при учете того, что резиновый. Но его руку – ту часть руки, что осталась снаружи Тича, гладят, и Луффи успокаивается, он знает – все будет хорошо.
Он приземляется, мягко, как на перину, но сердца нигде нет. Тут, внизу – нет ничего. Только клубящаяся темнота, такая, что если закрыть глаза – то ничего не изменится. Но Луффи доверяет Тичу – и Луффи идет вперед.
Ему навстречу выходит Эйс. Такой, каким Луффи его запомнил, – волевой, сильный и снова не заплатил в столовой.
– Эйс, – кричит ему Луффи. – Я тебя не забыл.
– Это здорово, Луффи, – кричит в ответ Эйс. – Ты извини, что я умер. Просто очень спать хотелось. Но тут здорово – в районе селезенки есть кафе.
Луффи улыбается и непроизвольно пружинит в пространстве – на его растянутую деформированную руку действует закон Гука.
– А как к сердцу пройти? – кричит Луффи.
Эйс молча показывает большим пальцем за свою спину – он явно пришел оттуда, и уходит.
Луффи вприпрыжку снова бежит вперед.
– Сабо, привет!
Сабо сидит в странной позе – под ним нет стула, нет ничего, но он сидит в такой позе, будто развалился на ручке невидимого кресла, одной рукой обнимая его за спинку. Он машет Луффи и смеется – булькающе-мурлыкающим, как закипающий чайник, успокаивающим смехом.
– Рад тебя видеть, Луффи. Встретимся в Новом Мире.
– Разве ты не умер, Сабо? – восклицает Луффи. – Что ты тогда здесь делаешь?
– Сплю с твоим батей, – говорит Сабо, и под ним вместо кресла проявляется сутулый мужчина с красным лицом и жидкими темными волосами. На его лице – красная татуировка цвета шашлычного кетчупа. Луффи кажется, что на лице мужчины поиграли в морской бой. Мужчина не отрываясь смотрит на Сабо, и, когда тот поворачивает к нему голову, забрасывает свой язык, как пожарный шланг, в рот Сабо.
Они встретятся, раз Сабо обещал, поэтому Луффи снова идет вперед, мимо Сабо и мужика с кетчупом на лице.
Луффи идет вперед. Луффи идет и, наконец, видит, видит ЕГО. Огромное, мягкое, методично пульсирующее и волосатое – такое же, как сам хозяин. Луффи садится на колени и обнимает сердце, закрыв глаза, – оно мягкими ударами то откидывает его, то позволяет провалиться, и Луффи счастлив, по-настоящему счастлив – ведь в сердце Тича он нашел все то, что потерял или думал, что потерял. Тич – теперь его часть. Неотъемлемый кусочек паззла. Его половинка. Его недостающая половинка бутерброда.
В этот момент Луффи не хочет быть королем пиратов. Он не хочет дышать. Он не хочет даже есть. Луффи нашел в Тиче себя. Он не хочет уходить.
Он хочет, как Эйс, ходить в селезеночное кафе и спать с чужим батей, как Сабо, лишь бы не уходить от Тича.
Пространство вокруг содрогается – Тич смеется.
Луффи открывает глаза и несколько раз моргает. Он проводит рукой по мягкой пульсирующей поверхности.
Ему пора.
Он отпускает сердце. Его левая рука стремительно сжимается под действием силы упругости – и он летит вверх. Воздух бьет сверху в голову.
Луффи ослепает на несколько секунд – он вылетел на поверхность, и он падает на живот Тича под углом, пропорциональным вылету.
Луффи сидит на животе Тича и хохочет – и Тич хохочет в ответ.
Мы в жизни любим только раз, а позже ищем лишь похожих, – всплывает в голове Луффи цитата Сергея Есенина. Но похожих – не будет. Он падает на грудь Тича и утыкается лицом ему в шею. Его рука все еще привязана к руке Тича качественным, без перехлестов, булинем.
Луффи вскакивает и садится на примятую траву рядом. Тич поднимает голову и смотрит на Луффи. Тич – клевый. Тичу – не надо ничего объяснять.
Луффи разевает рот и правой рукой откидывает верхнюю челюсть так, как открывают рот змеи и крокодилы. Тич снимает ботинки.
@темы: one piece
Герои: Шанкс /фем!Багги, мимолетом Рейли/фем!Багги
Рейтинг: PG-13
Жанры: Драма, Экшн (action)
Предупреждения: OOC
Размер: Мини
читать дальшеБагги отпрыгивает назад и приводит меч в прямое положение. Он разделяет ее лицо на две одинаково хмурых части. Она не останавливается ни на секунду, постоянно кружит, подпрыгивает, путает внимание; если атакует то чаще всего в ноги, заставляя постоянно подпрыгивать и своего противника. Этим она отличается от всех фехтовальщиков на корабле: пользуется тем, что девчонка, и ноги у нее сильные, и прыгать ей намного легче. Выпады в ноги сложно блокировать, а приходить после уворота в равновесие и контратаковать – еще сложнее, особенно если тебя годами обучали атакам и защите головы и торса.
Она подпрыгивает вперед, целясь в пояс, слышится звон скрещенных мечей – и я не успеваю развернуть лезвие, чтобы атаковать в ответ, как она резко уходит под моей вытянутой рукой за спину, занося меч для следующего выпада – прямого, и я еле уворачиваюсь от него, но лезвие все же разрезает край рубашки.
Она кружит, кружит, кружит, выжидая момент для нападения, и черты ее тела расплываются, что сфокусироваться – невозможно, резко подлетает вперед, и я автоматически ставлю блок – в голову ударяет адреналин и морской воздух – и понимаю, что ее атака в корпус была ложной. Её лезвие слегка, будто незаинтересованно, чиркает по моему, а в следующий момент проделывает дыру в моей лодыжке, пришпиливая ее к деревянному полу корабля.
Будь это настоящий бой, она бы уже выдернула свой меч и направила его повторно куда повыше – в брюхо там, а может, не пожалела бы и прямо в башку воткнула.
Толпа ревет, Роджер, как всегда, ободряюще хлопает в ладоши. Бой закончен, и Багги тянется вытащить свой клинок, но ее останавливают:
– Стой, так нельзя, – бортовой врач спешит ко мне, и я с нетерпением жду, чтобы Крокус поскорее закрыл меня собой от Багги, потому что боевой пыл быстро угас и я чувствую, что сейчас расплачусь от боли. Крокус – классный мужик, и он все понимает, и он говорит: – Багги, иди. Твое оружие я тебе принесу.
Она уходит в сопровождении нескольких ребят, матросов уже, и они громко переговариваются и смеются. Хлопают ее по спине и плечам и поздравляют с победой. Идиоты. Сами с ней не дрались никогда.
Она уходит с триумфом, а я сижу на жопе с ее мечом в ноге и чувствую, что мое лицо сейчас лопнет от едва сдерживаемых слез. Крокус возится с моей лодыжкой, обрабатывая ее прозрачной пузырящейся водой.
– Что ж ты, Шанкс, – говорит он, – в сотый раз дерешься и как в первый подставляешься. Устал уже тебе ноги зашивать…
– Я…
– Вот кончится кетгут, буду команду с пяльцами штопать, да, – не слушает меня он.
– Но…
– Куплю схемы для вышивки и буду вас так латать.
С главной палубы потихоньку расходится и остальная команда. Остаются только капитан и мастер Рейли.
– Не реви, малой, – говорит Роджер, улыбаясь до ушей. Его глаз не видно под полами шляпы. – Хороший противник тебе попался. Полезным вещам учит.
В носу и глазах щипает, и я смотрю вверх, чтобы не разрыдаться перед офицерами. Перед Роджером. Особенно перед Роджером.
– Вас так не унижали, – говорю я дрожащим голосом.
– И не так унижали, – с усмешкой говорит Рейли. – Через пару лет будешь у нее выигрывать без шансов.
Ногу прожигает раскаленным прутом, в глазах на секунду чернеет – это Крокус вытащил лезвие, и я не могу остановить крик, и прикусываю ладонь так, что выступает кровь, а от крика остается только мычание. Роджер не перестает улыбаться.
– Был бы у меня такой оппонент в молодости, может я и не был таким бесполезным мешком дерьма сейчас, – говорит он.
Рейли укоризненно смотрит на капитана, Крокус улыбается уголком рта.
– Правда буду выигрывать? – шмыгаю носом.
– Если перестанешь ноги подставлять, – строго говорит Крокус и выдает мне подзатыльник. Он закончил бинтовать ногу.
Рейли молчит и недобро смотрит на Баггин меч. Он сияет в лучах солнца.
Роджер улыбается.
На юте – только я и она. Мы тяжело дышим, мое лицо – мокрое от пота, и я ловлю прохладные вечерние потоки воздуха. Лицо Багги – две половины, разделенные лезвием меча. У нее новый меч. Какой-то дебильный ухажер подогнал на день рождения. Ей уже четырнадцать и у нее уже растут сиськи. Она начинает носить закрытые кофты. Но иногда, если не вовремя, то есть, вовремя, зайти в кубрик, можно увидеть, как она переодевается, и это даже круче, чем подглядывать за нашими другими женщинами – коком или механиком.
Клинок со свистом рассекает воздух и останавливается у моего уха:
– Не спать, рыжий, – рычит Багги.
– Прости, – усмехаюсь я. – Давай еще раз.
– Придурок, – шипит она. У нее краснеют уши.
Сжимаю рукоять меча до боли. Чтобы прийти в себя. Я больше не намерен отступать. Девчонки, говорил Рейли, всегда пытаются навязать свою игру. Нельзя позволять им это делать.
Лучшая защита – нападение.
Я бросаюсь вперед и выношу меч вниз, Багги привычно подпрыгивает, пропуская лезвие под собой, и пытается контратакой кольнуть меня в бок, и в этот момент она максимально открыта – и я приставляю лезвие к ее шее. Ее меч вскользь проходит по моим ребрам и отлетает на землю, а потом падает и она сама, задевая стоящую на корме бочку.
Я держу меч у ее горла, и мне нравится выражение ее лица. Багги редко можно увидеть испуганной и беззащитной.
– Убери, – требует она, тут же привычно нахмуривая брови. Она начала чаще проигрывать в поединках, но командирский характер и властный гонор не делся никуда.
Я не двигаюсь с места.
– Убери! – вопит она. – Убери свою чертову железку, пока я не воткнула ее тебе в задницу.
Я убираю меч в ножны и улыбаюсь.
– Поднимайся, – говорю я и протягиваю ей руку. Несколько секунд она сидит, раздумывает, но потом хватается. Ее рука – мягкая и горячая.
Багги вскакивает и подбирает свой меч. И уходит прочь.
– Как насчет пары стаканов? – кричу ей вслед. Она, не оборачиваясь, показывает фак.
Свежий ветер на корме приятно остужает разгоряченное тело. Я расстегиваю рубашку и сажусь на одну из бочек.
– Делаешь успехи, – голос за спиной заставляет вздрогнуть.
– Капитан, – улыбаюсь я и вскакиваю. – Спасибо.
– Не щадишь свою подружку, – ухмыляется он.
– Она не… Она моя подруга. Друг. – Я отвожу глаза, но Роджер все понимает. Он улыбается. На мне – его шляпа. И я тоже улыбаюсь.
– Не переусердствуй в своем стремлении победить, – говорит он, усаживаясь рядом. – Береги ее так же, как бережешь шляпу, – подмигивает он.
Мы сидим и смотрит на ярко-алое марево заката на синем небе.
В камбузе Багги нет и в кубрике Багги нет. Багги нигде нет, а сегодня жуткий шторм. Если она упадет в море, она не всплывет. Она больше не может плавать. А я больше не могу ее победить, но непохоже, что этот факт ее радует.
Она по секрету рассказала, что хотела продать Дьявольский Фрукт. Хотела продать, но случайно съела.
Я смеялся до тех пор, пока она не врезала мне в ухо.
Я смеялся до тех пор, пока не понял, что больше в жизни не смогу ее победить на мечах.
Я смеялся до тех пор, пока мы не бросили поединки.
Она съела Дьявольский Фрукт, и теперь ее нигде нет. Я пробежался по всем каютам и даже заглянул в гальюн. Я уже бежал подниматься на палубу, как дверь кубрика Рейли открылась и из нее вышла Багги.
– Багги, – кричу. – Эй.
Она ничего не говорит. Она захлопывает дверь и поднимается на палубу, и ее одежда и волосы тут же становятся мокрыми от начавшегося ливня. Я бегу за ней. Выхожу на палубу прямо под потоки воды.
Багги стоит у борта, не обращая внимания на ливень. Я подхожу к ней. У нее в руках – едва тлеющая самокрутка, и Багги отчаянно пытается раскурить ее, защищая ладонями от воды и ветра.
– Ты что, куришь?
– Так, – уклончиво говорит она после долгого молчания. – Балуюсь.
Она не злится, не хмурится и не улыбается. У нее на лице абсолютно странное выражение. Она не собирается спасаться от дождя.
Я уже продрог насквозь. Мокрые волосы липнут ко лбу и вискам. Кожа покрылась мурашками.
– Пойдем, – говорю. – Ты замерзла.
Она молчит и не двигается с места.
– У тебя бывало так, – начинает она и замолкает.
– У тебя бывало так, что тебя кто-то не любит? – наконец говорит она. – Очень сильно не любит.
– Враги меня не любят, – неуверенно начал я.
– Я не про врагов.
– Ты про кого-то из команды? – вытаращил я глаза. – Багги, ты не подумай, я тебя… хм, – запинаюсь я, – не не люблю.
Багги смотрит на меня таким темным, тяжелым пронзающим взглядом, что мне хочется откусить себе язык.
– Я не про тебя.
– А про кого?
Багги молчит и смотрит в море.
– Тебе, наверное, кажется. Тебя все в команде очень любят.
Никто из команды не станет слушать ее душещипательные разговоры.
– Да? – усмехается она.
– Да, – говорю я.
Никто из команды давно не аплодирует, когда она побеждает в спарринге. Только я. Я и Роджер.
Ей не помогали с тяжелой работой даже тогда, когда у нее на ладонях и плечах выступала кровь от веревок и тросов. Только Рейли несколько недель назад приказал освободить ее от этого.
И я счастлив от ее одиночества, потому что, пока она одинока, она – моя.
Она смотрит на меня, и я еле различаю ее очертания за стеной дождя. Лицо у нее – мокрое. Мокрое и красное. Она делает несколько затяжек, и маленькая красная точка в ее руках затухает. Девочка выбрасывает ненужный кусок бумаги с табаком в море. Самокрутка тонет.
Я легко блокирую удар меча в пах и совершаю удар в корпус. Пират неуклюже размахивает руками, и я атакую рассекающим ударом прямо по его ногам, прыгаю ему за спину и снова бью по ногам – сухожилия перерезаны и противник лежит на земле. У моего уха свистит меч, и в следующий миг за моей спиной раздается вопль; я оборачиваюсь и вижу бородатого верзилу с ножом в глазу. Все, что мне надо, – это просто добить.
Я вырываю нож из глазницы врага и бросаю его на мостик.
Палуба Оро Джексона горит пламенем клинков.
В груди – непередаваемое чувство восторга и удушающего счастья от драки.
Наши противники – все, как на подбор, тощие и ловкие, как помойные коты.
Я бросаюсь на одного, на второго – побеждать их слишком просто. Уклоняться от их атак проще вдвойне – и я с благодарностью смотрю на мостик, где вне зоны досягаемости стоит Багги, в синих мешковатых штанах, и швыряется в противников ножами.
С соседнего борта, с вражеского корабля вылетают несколько стрел. Несколько пролетают мимо, две втыкаются в мачту, и одна чиркает мне по руке. Я стискиваю зубы и лишь надеюсь, что стрела не отравлена. С корабля летит следующая партия стрел – на этот раз левее. Левее – Багги. Та, что успешно выкашивала вражескую команду издалека. До которой не могли добраться. Я бросаюсь к мостику, но он слишком далеко, мостик – слишком далеко, на мостике – Багги, она стоит спиной и не может уклониться, если ей не помогу я – не поможет никто, и если ей не помочь – то ее не будет.
Голову и тело прошибает током, и на секунду я ослепаю от импульса. Через мгновение слышится звук падающих на палубу тел и звон оружия.
Враги падают, как подкошенные. Из их рук выпадают ножи, мечи и кастеты. Летевшие на мостик стрелы падают, не долетев до него. Багги тоже падает.
Мы сидим в лазарете. Я сижу и болтаю ногами. У меня – пара царапин на руках и лбу. Крокус бегает между ранеными, прикрикивая на них.
– Это было круто, – горячо говорю я. – Ты видела, как я их?
– Заткнись, – говорит она и шмякает мне клейким пластырем прямо по лбу. – Придурок. Чуть не сдох.
– Спасибо, что спасла меня, – на кураже выпаливаю я и кидаюсь, чтобы ее обнять.
– Сиди спокойно!!! – нетерпеливо вопит она. – Весь в кровище.
Она кричит, но я вижу, что она краснеет.
К нам подходит Роджер. У него рассечена бровь, но он неизменно улыбается.
– Поздравляю, парень, – говорит он и тормошит меня по голове. – Сам-то понял, что было?
– Нет, – говорю. Багги вопросительно переводит глаза с меня на Роджера.
– Это Хаки, – коротко говорит он. Поворачивается к Багги и показывает ей большой палец вверх: – Багги, молодец. Отличная работа.
И выходит из лазарета.
Мы с Багги удивленно смотрим друг на друга. У нее – синяк на скуле.
– Что это? – говорю.
Она трогает свое лицо и морщится:
– Упала. Из-за тебя, идиот.
– Что случилось? – я все еще не до конца понимаю, что происходит.
– Ты про Хаки не слышал никогда? Как дела в пещере? Когда мамонтов ловить пойдешь? – скрипит зубами она. – Воля, подавляющая других. На халяву. Даже плавать можно.
– Крутяк, – говорю. Внутри все горит от возбуждения. Она сидит напротив меня хмурая и расстроенная. Даже носом побледнела.
– Эй, – решаюсь я. – Как сойдем на землю, пойдешь со мной в трактир?
Она злобно смотрит на меня, и я полусерьезно-полушутя говорю:
– Не смей отказываться. У меня Хаки есть.
Мы прибываем на землю, но Багги не выходит из своей каюты и никого туда не впускает.
– Она болеет, – сказал Рейли и ушел в город. Я поспешил за ним, но он слишком быстро ходит и я вижу только, как он заходит в аптеку.
«Не к Крокусу? – думаю я. – Наверное, врач попросил купить лекарств».
В городе делать нечего. Отложенные на трактир деньги можно было бы просадить в салуне, но еще я хочу купить подарок для Багги и поэтому стою на площади, переминаясь с ноги на ногу, не решаясь пойти ни в магазин, ни в салун. Кто знает, когда мы прибудем на следующий остров. Кто знает, сколько будут стоить проститутки там. Если они вообще там будут.
Вижу, как большая часть команды направляется в салун. Даже Роджер с ними. Ноги сами несут меня вслед за командой. Нет, разве что только Рейли. Он в аптеке, покупает лекарства для Багги.
Я резко торможу и с силой шлепаю ладонью себя по лицу: бедная Багги, сидит там у себя в каюте, болеет. Надо ей что-то купить. Сладости. Нет. Лучше драгоценности. Она их любит.
В ювелирной лавке – светло так, что режет глаза. У прилавка – Рейли. За прилавком – толстый низкий мужичок, прыгает, расхваливая огранку камней, пробу металла, мастерство ювелира. Он пышет жаром и чуть не вопит в ухо Рейли:
– Вот эти вот с прозрачными сапфирами. Колечко подешевле – с кварцем, зато кристалл какой ровный, без включений, смотрите, – старается он. – Сережки эти подороже будут – тут бериллы, настоящие. Если дорого, можете эти посмотреть – с турмалином, но темные они, а вот тут флюориты, помягче будут, но красивые камушки очень, цветные, молоденькие девушки очень любят.
Рейли расплачивается и разворачивается к выходу. Я смотрю на него, и он смотрит на меня; и в этот момент мастер Рейли впервые меня пугает.
Я решаюсь подойти к прилавку, только когда мастер скрывается за дверью.
– Извините, – говорю, – а что этот дяденька взял?
– Мальчик, – строго говорит хозяин лавки. – Иди отсюда, а? По-хорошему.
– Я купить хочу, – говорю я, вынимая из кармана кошель, – просто не хочу такое же.
Взгляд ювелира смягчается, и он достает коробочки с украшениями:
– Кому берешь?
– М-ээ, – запинаюсь я. – Подруге. Своей… эээ… девушке.
Я выхожу из ювелирной лавки. В кошеле осталась лишь пара монет. На небе сгущаются тучи – нужно спешить на корабль. Я сжимаю в кармане коробочку с подарком.
На корабле – пусто. Команда, наверно, еще не вернулась. Я спускаюсь с палубы и прохожу к каюте Багги. Заперто.
От палубы, на ступенях, до двери у каюты Багги – цепочка следов.
– Эй, – я стучу в дверь, – Багги. Открывай. У меня кое-что есть.
За дверью слышны шорохи.
– Не тяни, – как можно мягче говорю я. – Открывай скорее.
Шум за дверью слышно все отчетливей. Потом – шаги.
– Уходи, – слышится приглушенный голос Багги.
– Не уйду, – ласково, но с нажимом говорю я. – Отпирай.
Повисает тишина. Нервирующая тишина. Багги молчит, и я молчу. Корабль тоже молчит.
– Ты один?
– Да, да. Я один. – Я говорю так мягко, что сам себе удивляюсь. Я говорю так мягко, что сам Дьявол впустил бы меня на порог.
Слышится щелчок затвора. Я захожу внутрь.
Багги, босиком, сидит на койке, с жестким даже на вид покрывалом, рядом – рундук, на нем – куча барахла, тряпки, склянки, кружка, на полу – смятая одежда и разбросанная обувь.
Единственный иллюминатор – темный от начинающего кристаллизовываться стекла. Сквозь него можно угадать лишь только очертания предметов. Глаза начинают привыкать к полумраку.
Я сажусь рядом и не знаю с чего начать. Но тишину прорезает голос Багги:
– Когда я добуду сокровища, я уйду путешествовать сама. Сама буду капитаном. И старпомом у меня будет женщина. – Мятая белая рубашка на Багги съехала на одно плечо. Плечо – белое и гладкое. Серебристое в тусклом свете.
– И никого из наших не возьмешь?
– Нет.
– Даже меня?
– Тем более тебя.
Багги нервно расправляет свои спутанные длинные волосы.
На полу – две пары слегка влажных следов. Одни из них – мои.
На полу – коробочка из ювелирного. Моя – все еще в кармане.
Я встаю и направляюсь к двери.
– Даже Рейли?
Багги вздрагивает.
– Что?
Я стою у двери. Я стою спиной к Багги и медленно, членораздельно говорю, положа руку на задвижку:
– Ты не возьмешь к себе в команду даже мастера Рейли?
– Зачем? – напряженно спрашивает Багги.
Повисает густая тишина. Я защелкиваю замок, и звук затвора взрывает эту тишину. Я открываю рот и говорю:
– Хотя бы потому, что ты с ним трахаешься?
Я поворачиваю к ней голову. На лице Багги выступает тоска, буквально за секунду сменившаяся злостью:
– Уходи. Ты ничего не знаешь.
Багги хватается за нож.
– Ты ведь перестала пользоваться мечом, потому что Рейли нравятся девочки со всеми конечностями? – говорю.
– Ты ведь перестала работать на палубе, потому что Рейли впрягся? – говорю.
Багги поджимает губы и крепко сжимает метательный нож. У него нет рукояти – лишь насечка на ее месте, и драться им в ближнем бою – самоубийство.
Я подхожу к койке. Сквозь ее спутанные волосы, как бы она ни старалась закрыть ими уши, пробивается слабый, тусклый отблеск цветных камней-флюоритов. Я останавливаюсь и говорю:
– Ты ведь ушла из кубрика юнг, потому что Рейли не нравится, когда на тебя пялятся? Когда я пялюсь?
– Ненавижу вас. И его. И тебя. Всех. – Багги всхлипывает и резко швыряет нож прямо в мое лицо; дистанция броска – меньше двух метров, если я его не остановлю, лезвие пробьет череп и пройдет мой мозг насквозь, у меня нет выбора – нож касается моего носа и падает на пол. Багги падает на кровать, гулко ударяясь головой о железную обивку рундука. Из ее носа начинает течь кровь.
Я стягиваю с нее штаны. Ноги и живот у нее девичьи. Почти уже женские, белые и мягкие. На внутренней стороне бедер у нее – сплошные синяки и кровоподтеки. На заднице, боках, ребрах – лиловые отметки от твердых, беспощадных пальцев.
Она не моя, и меня это бесит.
Она все равно ничего не заметит.
Он все равно ничего не заметит.
Я расстегиваю штаны и влезаю сверху. С каждым толчком она бьется головой о рундук.
У нее на лице – нет злости, радости или тоски. Нет ничего. Только полное повиновение.
Теперь я знаю, что нравится Рейли.
Теперь я – командир.
Теперь я – капитан.
Я – король пиратов.
Все кончается через несколько минут. Я натягиваю одежду на себя. На нее. Достаю из кармана коробку из ювелирной лавки и бросаю ярко-красный огонек рубина на ее кровать. Огонек затухает у нее в волосах. И я ухожу.
Мы еще встретимся.
Гори.
@темы: one piece
Персонажи: Пруссия, Германия, Россия, Венгрия, Австрия
Рейтинг: R
Жанры: Ангст, Драма, Даркфик, AU, пре-слэш
Предупреждения: Нецензурная лексика, Кинк, Гуро
Размер: Мини
читать дальшеЖивые не говорят правду. Факт. Даже не спорьте. Мало кто это признает. Чем тебе нравится заниматься, спрашиваешь. Петь, ответит один. Ходить на рыбалку, ответит второй. Смотреть на облака и есть мороженое, ответит третий. Но в голове у них – совершенно другое. Просто поверьте на слово.
Вот совершенно здоровый, крепкий мужик. Певец. Не евнух в итальянской опере. Просто певец. Да, он любит петь. Но еще больше он любит прийти после работы домой, зайти в душ и, когда вода с лавандовой пеной для ванн уже начнет остывать, плотно сесть задницей на хорошо смазанный кремом бутылёк шампуня. Факт. Все в порядке, милый, спрашивает из-за двери его обеспокоенная женушка. Да, дорогая. Конечно, дорогая. И он начинает орать очередной трек репера Фейса отлично поставленным баритоном. Все в порядке, милая, я просто не напелся на работе. Мне не хватило восьмичасовой репетиции.
Вот – рыбак. Рыбак – ха-ха. Среди рыбаков вообще нет вменяемых. Факт. Все рыбаки сидят на гашише. Если рыбак не сидит на гашише – он сидит на метамфетамине. На кокаине. На морфии. Просто поверьте на слово. Длинный и худой, как кишка, мужик, приходит на берег, раскидывает снасти и запускает спиннинг в воду. Без наживки и без блесны. Закидывает на метр от берега. Он открывает жестяную баночку для наживки и достает оттуда шарик шпака. И закидывает под воспаленную аммиаком губу, разъеденную солями, покрытую коркой. Кому, на хрен, нужна рыбалка.
Вот – наивный, милый юноша. Тот, что лепетал про облака и мороженое. Он любит как этот ёбаный пломбир «Белочка», так и драть свою подружку до полусмерти, пока она, размазывая по щекам слезы, кровь и подводку, не отрубится от болевого шока, с выдранными клоками волос и парой недостающих зубов. Просто факт. И можно с уверенностью сказать, что ему нравится больше. Просто поверьте на слово.
Снимать одноглазую шлюху, толстую, обутую в тошнотворные малиновые полусапоги, в плешивом блондинстом парике, и трахать ее в пустующую глазницу. Кормить бездомных собак прекрасным супчиком из обрезанных ногтей, опарышей, картофельных обрезков и волос с лобка. Извольте к столу. Предлагать девятнадцатилетним девчонкам-студенткам отрезать себе ногу – хотя бы лодыжку – под местным наркозом, конечно, и, конечно, за деньги. И знаете что? За такие деньги – мало кто отказывается. Факт.
А еще ковырять в носу.
Это то, что люблю я.
Я говорю вам это, потому что я умер. Сдох. Склеил ласты. Отбросил коньки, сыграл в ящик, отдал коньки и загнул лапти. Называйте как хотите. Мёртвый никогда вас не обманет. Факт. Мертвым просто нет смысла врать. Их не отругает мама, и не засмеют одноклассники. Их не посадят в тюрьму и не положат в психушку.
Я запускаю палец в нос и вытаскиваю оттуда здорового бело-жёлтого червя. Этот маленький ублюдок не добрался до мозга – и я проживу на пару минут дольше. Нет, ну вы слышали, – проживу? Вот умора.
Червь извивается в пальцах и просится на свободу.
– Смотри, Запад, – говорю я и протягиваю брату руку с зажатым червем. – Не хочешь им закусить? Чистый протеин.
Людвиг смотрит на меня, плотно сжав губы.
– Думаю, я ограничусь колбасками.
Ты думаешь, что сидишь в кабаке рядом с живым трупаком, от которого несет мертвечиной за квартал. Ты думаешь, как бы отойти в сортир и поблевать там в одиночестве и какую найти причину, чтобы поскорее пойти домой. Ты думаешь, что я стал еще более невыносимым, когда умер. Невыносимым – нет, ну вы слышали? Ну, типа, я труп и меня не вынесли. Вот умора.
Ты думаешь о чем угодно, только не о том, чтобы ограничиться колбасками, тарелка с которыми там и стоит нетронутая. Смотри, не подхвати анорексию от такой строгой диеты.
Я швыряю червяком в спину мужика за соседним столиком. Червяк оставляет слегка влажный след на синем пиджаке и падает на пол. Брат смотрит на меня строго и сдержанно. Не возмущается и не учит манерам. Брат стал очень скучным после того, как я умер.
– Знаешь правило пяти секунд? – говорю тогда я Людвигу, встаю из-за стола и подхожу к пиджаку.
– Извините, герр…
Пиджак смотрит на меня и говорит:
– Швауцер.
– Герр Швауцер, вы тут уронили… – говорю я и нагибаюсь за червяком. Подбираю и протягиваю ему.
Герр-пиджак-Швауцер смотрит на меня глазами полными дикого, первобытного страха.
– Боюсь, это не моё, – сухо говорит он.
Ты боишься огромную белую склизкую личинку. Ты боишься, что я брошусь на тебя и отгрызу тебе нос – потому что я ненормальный. Ты боишься смотреть мне в глаза – потому что у меня под веками поселились мясные мухи, а эти милые создания очень неуклюжие и иногда выпадают из своего нового домика.
Ты боишься чего угодно, только не того, что этот червяк не твой.
– Вот как, – говорю. – Тогда, надеюсь, вы не против, герр Швауцер.
Я откусываю половину червяка и начинаю энергично пережевывать. Герр пиджак смотрит на меня. А я стою. Жую.
– Прошу простить моего брата, он не в себе, – вскакивает Людвиг с места, берет меня за шкирку и тащит к выходу.
– Он не в себе! Он не в себе! – хохочу я, пока он волочит меня между столов. – Мой брат не в себе, потому что он сдох. Сюрприз! Доброго вечера, господа! Наслаждайтесь пивом!
Я отрываю свое ухо, холодное, склизкое и мёртвое, и швыряю его вглубь зала:
– Я ссал в каждую кружку!
Людвиг вытаскивает меня на улицу и шипит, держа за грудки:
– Если ты умер, это не значит, что можно вести себя как свинья.
– Если ты не умер, братишка, это не значит, что можешь решать за меня, – смеюсь я. У меня изо рта вылетает коренной зуб и попадает на воротник Людвига. Я хохочу так, что буро-зеленая слизь из моего носа брызгает на его китель. Людвиг брезгливо отпускает меня и устало говорит:
– Ты мой брат, и я все еще тебя люблю.
– Как здорово, – умиляюсь я.
– Но знаешь, Гилберт, я буду любить тебя больше, когда ты исчезнешь.
Он разворачивается и уходит. Я смотрю на его сгорбленную спину. Спасибо за правду, но засунь ее себе в задницу.
Иван запихивает ладонь в банку и достает оттуда соленый огурец. Он задорно хрустит на его здоровых белых зубах, и я тоже хочу огурец.
Вообще я хочу окунуть головой в унитаз Альфреда, трахнуть собаку и насрать под дверью Эдельштайна, но сейчас я хочу огурец.
– Дай.
Иван протягивает мне банку. Ее горлышко такое узкое, что я не понимаю, как Иван втискивал в нее свою лапищу. Я запускаю свою распухшую склизкую ладонь в банку и хватаю огурец. Мой ноготь отваливается и застревает в нем. Я косо гляжу на Ивана, занятого просмотром очередного идиотского российского сериала, и беру другой огурец. На горлышке банки остается зеленая слизь.
Сидим, хрустим.
– Вкусно? – говорит Иван.
Все русские – идиоты. Факт. Мёртвые не чувствуют вкуса. Просто поверьте на слово.
– Вкуснее только говно, – отвечаю я.
Иван хихикает и снова лезет в банку. Достает оттуда огурец с ногтем.
Я тоже хихикаю и залезаю к себе в дырку, где раньше было ухо. Достаю оттуда жирнющую влажную паразитную осу. Такую не стыдно показать шестиклассникам. Добыв такую осу, сразу станешь у них героем. Она слабо жужжит в пальцах.
Иван громко хрустит огурцом, а потом громко, утробно кашляет. Он падает на четвереньки и кашляет так, как будто хочет выкашлять себе кишки. Он подставляет руку под подбородок, и на его ладонь, вся в слюне, падает пластинка желтого, расслоившегося ногтя, с налипшей на него буро-желтой кожей.
– На. Кажется, это твое, Гирбурт? – протягивает мне руку с ногтем он, не смотря на меня, не отрывая взгляда от экрана.
Тебе кажется, что ты только что выблевал свою селезёнку заодно с легкими. Тебе кажется, что воняют мертвецом не твои носки, а мое разлагающееся тело. Тебе кажется, что ты никогда в жизни больше не посмотришь на соленые огурцы, просто огурцы и овощи в принципе.
Тебе кажется все что угодно, кроме того, что этот ноготь – мой.
– Ага. Спасибо. – Одной рукой я забираю у него ноготь, другой – кладу на его ладонь осу. Иван не смотрит на меня – смотрит на экран телевизора, и отправляет осу в рот. Я наблюдаю за ним и надеюсь, что не вывихну челюсть от улыбки, растянувшей лицо.
– Гирберс, – плаксиво говорит Иван и наконец смотрит на меня, дожевывая остатки, понимая, что выплевывать уже бесполезно. – Оно не ядовитое?
– Ну что ты, – умилённо говорю я. – Пчёлки носят мёд. Мёд же не ядовитый?
– Ты такой хороший, – слезливо кричит Иван и вскакивает, опрокидывая стул. В следующий момент он сгребает меня в удушающие, медвежьи объятия. Он обнимает меня так, что я слышу хруст своих ребер и позвоночника. Он обнимает меня так, что из моего рта и задницы под давлением вылезают мягкие и склизкие опарыши.
Рот – это дальняя часть задницы. Факт.
Иван наконец отлепляется от меня, и на его одежде, руках и лице – мокрый вонючий след от моего тела. На его лице, на щеке – кусок прогнившей кожи с моей шеи. Я с усилием глотаю опарышей и говорю:
– У тебя что-то на щеке.
Иван проводит ладонью по лицу и смотрит на этот кусок склизкой кожи, лежащий на его пальце.
– Прости, что насорил, – я пытаюсь изобразить смущение, но это не так просто, когда ты труп. Поверьте на слово.
Иван облизывает палец и глотает.
– Ничего, – улыбается он и проводит языком по губам. – Ты все равно скоро исчезнешь. Веселись.
– Можно перед исчезновением выебать твою сестру?
Иван хохочет и швыряет в меня огурцом.
Автобус полон народу, и на каждом повороте дороги я с предвкушением жду, что он перевернется набок. Автобус перевернется и, подгребая под себя несколько легковушек, влетит прямо во вход метро. Вопли, визги и истошные крики живых людей заполнят мой кишащий паразитами мозг, и я невольно облизываюсь. Вокруг дым и паника. Искры и суета. После этого большая часть жителей города купит машину. Возьмет кредит под семьсот процентов годовых. Заложит квартиру бабушки. Продаст почку на черном рынке. Влезет в долги так, что сможет питаться только водой с хлебом. Водой с хлебом и членами.
Они сделают что угодно, но ни один из них не догадается вытащить из гаража велосипед. Просто поверьте на слово.
Я так погружаюсь в раздумья и глубины своего носа, что не сразу замечаю девушку, пару остановок назад протиснувшуюся на сиденье рядом. Она смотрит прямо вперед. Прямо в ширинку нависающего вплотную к ней мужчины. Я смотрю на нее и ищу в глубинах ноздри подходящий подарок для нашей встречи. Там нет ничего интересного – лишь малютки-личинки мух. Эта девушка достойна большего. И мне приходится расслабить ремень на штанах и залезть в задницу. Залезть руками себе в задницу не так просто в битком набитом автобусе. Факт.
– Давно не виделись, Элизабет, – говорю я, протягивая ей вонючего блестящего жука-аблаттарию. – Прекрасный букет прекрасной даме.
Элизабет смотрит на меня с таким отвращением, будто увидела трупа. Она смотрит на меня с таким отвращением, будто я растоптал ее клумбы. Ее переносица идет складками. Она отводит взгляд обратно в ширинку и говорит:
– Привет, Гилберт.
Она хочет смотреть куда угодно, лишь бы не на меня.
– Ты не занята? – говорю я, отрывая жуку лапки одну за одной. – По пивку?
– Сомневаюсь. У меня очень много дел.
Ты сомневаешься, не выйти ли сейчас из автобуса. Прямо на ходу. В окно. Ты сомневаешься, не расплакаться ли тебе и не потошнить бы хорошенечко на автобусный коврик всем своим густым завтраком из кукурузного салата с ветчиной и кофе. Ты сомневаешься, что сможешь есть мясо хотя бы когда-нибудь еще в жизни.
Ты сомневаешься в чем угодно, только не в том, не пойти ли тебе хлебнуть со мной по пивку.
– Тебе скоро выходить, – говорю я, двигая пальцами в дряблой дыре в моей шее и очищая жука от густой жопной слизи слизью из шеи.
– Тебе скоро исчезать, – говорит она. – Знаешь, Гилберт, здорово было когда-то.
Было здорово, когда у меня не отваливались гниющие пальцы от гниющих ладоней и я не пришивал поганцев обратно на место лайкровыми нитями. Было здорово, когда мне не приходилось протыкать себе живот, чтобы избавиться от сероводорода, метана и кадаверина, чтобы они не взорвались у меня внутри. Было здорово, когда я не просыпался на хрустящей имбирным печеньем подстилке из мух и тараканов.
– Ага.
Я, кажется, так расчувствовался, что из моей ноздри вытекает личинка. Я шумно втягиваю ее обратно, как сопли. Элизабет, видимо, поняла это по-своему. Лицо у нее смягчилось. Она говорит:
– Думаю, исчезать не больно. Все будет хорошо.
Я протягиваю ей жука без лапок. Теперь он чистый и не может никуда убежать.
– Приходи ко мне на могилу.
– Конечно, – говорит она и с омерзением берет жука. Вместе с жуком на ее ладонь падает мой протухший мизинец, и она вздрагивает. Судя по ее лицу, она сейчас разрыдается от омерзения. Конечно, она не пойдёт со мной по пиву и, конечно, не придёт на мою могилу. И, само собой разумеется, она ее не выроет. Просто поверьте на слово.
Малюсенькая, мрачная комнатка без окон трескается по швам от запаха гнили. Я гнию уже давно и уже привык к запаху, но воняет тут так знатно, что мне кажется, что у меня слезятся глаза.
У меня слезятся глаза от экскрементов клещей, но я хочу думать, что от запаха. Я сижу на бархатном синем диване и жду, когда меня выгонят из комнаты.
– Уйди, пожалуйста, – морщит нос Эдельштайн. – Ты воняешь.
От неожиданности у меня из пищевода вылетает гусеница, и я закашливаюсь как ненормальный.
– А ты попробуй выгнать, очкарик, – говорю я и широко открываю рот, чтобы вытащить из горла маленькую непоседу.
– Мне надо работать.
– Ага. Трахни меня, – брякаю я первое, что пришло на ум. Я верчу в руках гусеницу, но она слишком милая и пушистая, чтобы швыряться ей в Эдельштайна. Это очень странная гусеница, совсем непохожая на трупоеда. Она больше похожа на тех крошек, что ползают по саду, объедая горох и листья яблонь.
– Я занят, – отрезает Эдельштайн, не сводя глаз с документов перед своим носом.
Я смотрю в его глаза за стеклами очков и вижу, что он и правда занят.
Свежий воздух – это и правда потрясающе, даже когда ты мёртв. Просто поверьте на слово. Кислород ударяет мне в лицо, проеденное личинками мух. Проникает в щель сгнившего и отвалившегося носа и дыру ушной впадины. Свежий воздух поможет чувствовать себя лучше даже трупу. Факт. Коридоры в доме Эдельштайна длинные и широкие, заваленные кучей антикварного хлама. Мёртвого антикварного хлама.
Очкарик идет на кухню. Я иду за ним.
Эдельштайн берет яйца, муку и молоко. Он берет соль и яблоки. Он берет дрожжи, ваниль и сахар.
Я сижу и смотрю, как он взбивает яйца. Смотрю, как месит тесто, с сахаром, солью и ванилью, и впихивает в него яблоки. Это выглядит по-идиотски, но Эдельштайн честно и усердно впихивает яблоки в пирог, так же, как певец впихивает в свою задницу бутылку шампуня.
Я хочу надеть на голову Эдельштайна кастрюлю. Я хочу обоссать его нотные тетради. Я хочу устроить ритуальный первобытный костер из скрипок, флейт и рояля.
Но сейчас я хочу пирог.
Я жду-не дождусь пирога и жду-не дождусь, когда Эдельштайн начнет меня выгонять.
– Иди, – тут же говорит он. Хороший мальчик.
В моей груди – чувство извращенного удовольствия. Я победил. Я теперь по-настоящему одинок, потому что этот придурок тоже выгнал меня. Я весь искрюсь от гордости за себя. У меня за пазухой что-то чешется, и я достаю оттуда кузнечика.
– Иди и вымой руки, – повышая тон, повторяет он.
– Куда-куда? – ошарашенно говорю я, откусывая кузнечику голову.
Он что, идиот?
– Ванная прямо по коридору и налево.
Он что, идиот?
– Мыло лежит на раковине.
Он что, идиот?
Я смотрю в его строгое лицо и вижу там только то, что он хочет, чтобы я пошел и помыл руки.
Ванная у Эдельштайна прохладная и очень светлая. На раковине – мыло. Я беру и намыливаю ладони так, что пена покрывает мои руки до локтей. Пена – буро-серая. Я впервые мою руки со дня смерти. После этого события количество пальцев заметно сократилось. В раковину стекает вода, бурая пена и слизь с моих рук. В нее стекают куколки жуков и личинки мух. В нее стекают тараканы и длинные плоские черви. В эту ёбаную раковину стекает такой дерьмовый суп, что мне хочется заплакать. Я плачу, и по моему лицу вместо слез стекают муравьи-трупоеды и мясные мухи. Из щели носа вытекает белый раскормленный червяк. Из дырки на шее вываливается жирный черный скользкий жук. Из-под век выпадают белые маленькие опарыши.
Я смотрю на себя в зеркало.
Я смотрю на себя в зеркало и хочу, чтобы Эдельштайн меня выгнал.
Я смотрю на себя в зеркало и хочу выгнать сам себя.
Я ненавижу Эдельштайна за то, что он меня терпит.
Очкарик сидит у рояля. Сидит, что-то бряцает и записывает в тетрадь. За мной – грязный мокрый след. Одежда и сапоги хлюпают от влаги. Мокрые волосы лежат жидкими плешивыми прядями.
Я достану этого идиота, и он меня выгонит. Тогда я растворюсь со спокойной душой.
Я прохожу в холл и залезаю с ногами на диван в шелковой обивке. Она сразу пропитывается грязью с моих ботинок. Я удовлетворенно смотрю, как обивка потихоньку темнеет от воды. Укладываюсь поудобнее, чтобы насекомые падали на диван, а не пол. Складываю ровно ноги и спускаю штаны. Скрещиваю руки на груди и жду.
Через несколько минут в уши врезается полный праведного гнева вопль Эдельштайна:
– Выйди!
Я почти доволен. Я лежу на диване и улыбаюсь.
– Выйди и вытри сапоги.
Я вытягиваю ноги и вытираю сапоги о тюлевые занавески. Голос Эдельштайна становится еще выше и еще гневнее.
– Постирай занавески. Немедленно!
Он что, полный придурок? Он больной? Он сумасшедший?
Я вскакиваю с дивана и в два прыжка оказываюсь у рояля. Штаны падают с меня, и я остаюсь только в прилипших к телу влажных от пропитавшего их гноя трусах. Я хватаю Эдельштайна и кричу ему в лицо:
– Какие, блядь, занавески? Ты в себе?! – я трясу его за грудки так, что его голова безвольно мотается вперед и назад. – Какие, блядь, сапоги? Ты поехавший?
Эдельштайн на голову ниже меня. Он смотрит на меня снизу вверх. Я в бешенстве перевожу взгляд с одного его идиотского глаза на другой, и в каждом я читаю только то, что он хочет, чтобы я пошёл, налил в тазик воды и постирал шторы порошком «Аистёнок».
– Ты совсем спятил, очкарик? Протри свои стёкла, животное, – ору в него я и продолжаю трясти. – Ты не видишь, что я мёртвый? Я – дохлый. Какое, к хуям, мыло?!
– Ты и при жизни плохо пах, – громко говорит Эдельштайн и упрямо смотрит вперед. – Ничего не изменилось.
Я отпускаю его и отшатываюсь. Нет, он точно сумасшедший.
Я мертвый, и ему положено меня брезговать.
Я мертвый, и ему положено меня бояться.
Я мертвый, и ему положено меня выгонять.
Я хочу ему врезать, чтобы он меня брезговал, боялся и выгонял.
Он смотрит на мое кишащее личинками лицо и опухшие от опарышей веки, на облако мух над моей головой, на струпья и слизь, на высохшие глазные яблоки, на дыру на месте уха, на волосы, поеденные молью, на торчащие из дыр кости и вывернутое наизнанку тухлое, разлагающееся, вонючее мясо. Помятый Эдельштайн садится за рояль и говорит:
– Почему я играю на черных и белых клавишах?
Он полный придурок.
– Потому, что так нарисовали в твоей тетради? – подозрительно говорю я.
Я не вижу его глаз, и он продолжает:
– Почему я положил в сладкий пирог соль?
– Потому, что так написано в рецепте? – догадываюсь я.
– Почему ты умираешь?
У меня холодеет в груди. Я не испытывал такого со дня смерти.
– Потому… что смерть – это часть жизни.
По моей щеке что-то ползет. Я хочу увидеть там червя. Я хочу увидеть там жука. Я хочу увидеть там муху.
Провожу рукой по щеке. На моем пальце – божья коровка.
Я разворачиваюсь и иду к выходу.
– Пока, Гилберт. До встречи.
Я иду по коридору, спускаюсь по лестнице и выхожу на улицу. На улице – свежо. Уже поздно, но меня освещает свет, падающий из огромного открытого окна с грязными занавесками в холле второго этажа.
Дует ветер и проходит через мое прогнившее до костей тело. Я вдыхаю летний воздух дырявыми разлагающимися легкими. В моём животе что-то бьется. Я расстегиваю китель.
Сквозь дыру в моём животе выползает бабочка. За ней – ещё одна. За ними – ещё и ещё. Они роем вспархивают с моего тела и летят вперёд. Я гляжу на свой живот до тех пор, пока он, ноги и торс не испаряются бабочками. Бабочки вылетают из грудной клетки, плеч и ушей, бабочками становятся шея и подбородок, лоб и щеки.
Я набираю воздуха в уже несуществующие легкие и воплю что есть мочи в окно второго этажа:
– Пока, Родерих!
@темы: hetalia, APH, Hetalia Axis Powers

Как хочется порисовать или написать фик, но ебучий 1.3.6 не дает покоя. Серв рил классный. rupw.ru. Давно хотела поиграть в настояущую 1.3.6 и вот это - оно. Не такая тягомотина (лоурейты спасают), но 100% оно

Чтобы скрафтить себе рогатку на 69

В жизни главное же быть счастливым, да?

Взяла там себе ник Buggy и полностью его оправдываю, бросаюсь в чате какахами и уже выдала пиздюлей паре вражин.

@темы: Perfect World, игры, жиза

Название: BURN TO ASHES/ДОТЛАURL записи
Автор: debil
Форма: фанфик
Пейринг/Персонажи: Нами, Усопп
Жанр: пре-гет
Рейтинг: PG-13
Размер: мини
Примечание: спасибо Vi за все.
читать дальшеНами стоит в двери мастерской. Большая тяжелая лавка, беспорядочно расставленные ящики с инструментами, коробки со свернутой в трубки бумагой, ватманом и холстами; на полу, на столе, на ящиках – обитые металлом коробки с карандашами, подставки с кистями, мелки в картонных коробках и тюбики с краской.
На стенах – прорва рисунков. Города, небо, море. Люди.
В углу – мольберт с планшетом, на нем – незаконченный рисунок, еще карандашный набросок.
На стенде у левой стены – листовки с наградами за пиратов Соломенной Шляпы.
Посреди комнаты – Усопп. Неподвижно сидит спиной ко входу на одном из ящиков, опершись локтями о стол.
В каюте непривычно темно. Вместо ярких ламп – отблески света из иллюминатора и нервный огонек свечи на столе.
– Привет, – говорит Нами. Стоит в двери и переминается с ноги на ногу. У нее потеют ладони. – Тебя не было на ужине. Он остынет, если не поспешишь.
В его каюте воздух пыльный и спертый. В ее каюте с картами он такой же.
– Я что-то не хочу, – помедлив, говорит Усопп. – Луффи не даст ему остыть. Ничего страшного.
Усопп не приглашает Нами войти.
Она подходит к письменному столу. Садится на стоящий рядом ящик.
На столе – стопка бумаг да небольшой рисунок, влажной, незасохшей акварелью дрожащий в неспокойном свете огонька.
Усопп держит наполовину сожженный лист над свечой. Огонек пляшет на бумаге, то чуть-чуть не доставая алыми языками до носа Усоппа, то почти затухая, перекидывается с одного края листа на другой в такт поворотам руки. После него – черный рассыпающийся прах.
Нами смотрит на рисунки на дальней стене мастерской. Акварельный Санджи с кривым носом. На холсте – масляный Зоро. Лоснящийся от восковых мелков Чоппер смущенно прячется за мелковую дверь. Старательно заштрихованный острым грифелем Фрэнки с заштрихованной же Робин на плече. Комикс про Луффи и Усоппа, раскрашенный цветными карандашами. Брук с потекшими тушью глазницами.
Они сидят молча. Нами слышит только громкое биение крови в ушах и шуршание бумаги. Усопп заканчивает с одним листом и берется за следующий. Стол уже покрыт неровным слоем пепла.
– Что ты рисовал? – решается нарушить тишину Нами. Протягивает руку к сохнущему рисунку на краю стола.
– А, – оживляется Усопп. – Твой мандариновый куст. Но я только рисовал, не трогал, – оправдывается он, натянуто улыбнувшись.
– Красиво, – говорит Нами. Вообще-то она не против, если бы Усопп трогал ее мандарины. И не только мандарины. Нами вытирает о брюки вспотевшие ладони. Смахивает с лица челку. – У тебя все на картинах красивое. – Нами спотыкается о повисшую тишину. – А сейчас что ты делаешь?
Усопп протягивает руку за очередным листом.
– Избавляюсь от уродства, – говорит Усопп. Вертит в руках пылающий огрызок. – Ну, ты должна понимать. Ты ведь тоже рисуешь.
Нами кивает. Она рисует. Чаще всего, конечно, карты. Топографические, логистические. Планы местности. Карты островов, сети дорог. Узлы водного транспорта. Графики рельефа.
Иногда, чтобы отвлечься, она тоже рисует природу или людей. Не так, как Усопп: ярко, сочно, с тысячей еле заметных штрихов и поправок, в конце превращая белый лист в настоящее буйство красок, вызывающее водоворот эмоций; незаметная полуулыбка, манящий огонек в окне, слегка вскинутая бровь, ненавязчивый солнечный блик в море делают работы по-настоящему очаровательными. Нами рисует обычным карандашом, скупо, быстро, длинными четкими линиями, с неохотой отрывает руку от бумаги; почти так же, как она рисует графики. Рисует и стыдливо убирает в нижний ящик стола.
Не сжигает – никогда.
Лист в пальцах Усоппа сгорает до маленького треугольника с опаленными черными краями. Усопп молча берет следующий. Пальцы у Усоппа крепкие, длинные и цепкие. Точно такие, какими должны быть у стрелка и художника. Это рабочие, умелые пальцы, и Нами непроизвольно улыбается и тут же закусывает губу, на секунду представляя, что Усопп может этими пальцами сделать с ней.
Молчание и потрескивание свечи гонят ее прочь из каюты.
– Можно мне посмотреть? – говорит Нами.
– Смотри, – помедлив, разрешает Усопп.
Нами протягивает руку к столу и наугад вытаскивает из стопки рисунков, безжалостно отправленной на сожжение, несколько листов.
На самом верхнем рисунке – Нами.
За ним – Нами в профиль.
На следующем – Нами смеется и показывает руками: «все о-кей».
Нами дремлет на палубе, утомленная от жары.
Нами опирается о фальшборт и с улыбкой смотрит в небо.
Нами стоит по колено в море, в купальнике, прикрывает глаза от солнца.
На всех рисунках она – потрясающе красивая. Не такая, как по-настоящему. Идеальная. До невозможности совершенная.
Усопп сжигает её.
У Нами сердце бьется так, что отдает в виски, с каждым ударом чернеет в глазах. У нее горят уши. В горле – тугой комок обиды. Она поднимает глаза, и первое, на что натыкается взглядом, – стенд с листовками. Сверху – улыбка Луффи, рядом слева – Санджи, справа – оскал Зоро. Снизу полукругом – Чоппер, Фрэнки, Робин и Брук, в самой середине гордо расположился сам хозяин мастерской – Усопп.
Листовки Нами там нет.
Нами вообще в этой комнате нет.
Усопп молчит. Усопп ее сжигает. Усопп все делает, чтобы ее не было.
Нижняя губа Нами тянется вверх.
– Уродство, да? – Нами до боли сжимает ладонь. Сжимает рисунки. По пылающим щекам у нее стекают слезы. Горькие, обжигающе-соленые, горячие слезы обиды.
– Уродство, – говорит Усопп. Будто ножом режет. Он, наконец, поворачивается, отряхивая от ладоней пепел. – Нами?
Нами сидит на ящике, комкая в ладонях совершенство.
Усопп сидит на ящике, стряхивая с рук бездарность.
– Ну, ты чего? – Усопп вскакивает и наклоняется к Нами, она в ужасе отшатывается. Усопп садится обратно и виновато усмехается: – Извини. Я плохой художник. Еще хуже, чем пират.
– Уродство, – одними губами говорит Нами. – Уродство. Уродство. Уродство. Уродство. Уродство. Уродство.
– Нами, – говорит Усопп.
– Нами, - говорит он.
– Ты такая красивая, Нами. Настолько, что не выразить на бумаге.
Усопп улыбается. Нами улыбается, утирает слезы и протягивает ему рисунки. Он благодарно берет их. Аккуратно расправляет. И сжигает дотла.
Нами сидит и смотрит на жадное пламя свечи.
Первое, что она сделает, вернувшись к своему столу, – сожжет портреты Усоппа.
@темы: дсв, one piece heart fest, One Piece
Рейтинг: NC-17
Жанры: Ангст, Даркфик
Предупреждения: Насилие, Нецензурная лексика, Гуро, Элементы слэша
Публикация на других ресурсах: Мне похуй
Спасибо Ви и Ramster за то что пиздили меня ногами и палками за ошибки
«Сначала зоан. Он быстро встраивается в ДНК, от нескольких секунд до трех-четырех часов. Потом логия – от часа до суток. Самый непредсказуемый – парамеция. Может показать себя как мгновенно, так и через тридцать лет. Почти как геморрой. Тут не угадаешь.»
– Так будет лучше. Я ценю желание помочь – но поверь, не стоит. Просто сиди спокойно. Или принеси мне газету, малой, я колонку садовода уже две недели не читал.
Такое ощущение, что ему вскрыли череп, вытащили оттуда мозг и насыпали стальных шаров. И боли. Очень-очень много стальных шаров.
– Дурак он, и что делал – непонятно. Жить надоело? Так прыгнул бы за борт и дело с концом. Чисто, быстро, никакого шума.
– Может, он хотел под конец уделать нам палубу?
Он смотрел на свое тело как будто со стороны. Как будто не он тут полусидел, опершись голыми лопатками об холодное потрескавшееся дерево, а какой-то другой человек: голова была холодная и ясная, а тело горело; как будто после терапии гильотиной голову швырнули на северный полюс, а остальное – на южный, или на экватор, или на Гранд Лайн, впрочем, какая разница?
– Эй? Ты же вроде прекрасно плаваешь, – крикнул Шанкс в море, когда оно тяжелыми солеными лапами накрыло тело его товарища. Рыжий вцепился в фальшборт и не мигая следил за волнами; на глазах от ветра выступили слезы. Он сорвал с головы шляпу, швырнул, не глядя, на палубу, оперся руками и перепрыгнул через борт.
…Багги сидел на палубе на заднице, мокрый, продрогший и злой, как говно. На Шанкса, на себя, на Шанкса, на море, на фрукт, на Шанкса, на чертов корабль, на пиратство, на ветер, на мокрые волосы, свисающие на лицо и еще раз на Шанкса, чтоб его морской дьявол побрал.
– Что, даже не поблагодаришь меня? – с улыбкой спросил сидевший рядом рыжий через несколько минут, выжимая рубашку.
– Свинцом в голову тебя поблагодарю, – кашляя, прорычал Багги. Ноги все еще дрожали, так что он не спешил вставать и даже решил прилечь. – Просто рассыплюсь, блядь, в благодарностях.
– Ты выглядишь грустным, дружище, – засмеялся Шанкс, нахлобучивая шляпу на мокрую голову. – Будет тебе. Еще тысячу карт найдем. Пойдем? Или ты еще хочешь посидеть и полюбоваться ночным не…
– Я хочу, чтобы ты проваливал!
Багги был готов взорваться от гнева, разорваться на клочки и сгореть до пепла. Эта рыжая бестолочь, порой она раздражала Багги как никто другой, просто заставляла трястись от ненависти. Багги любил разборки, он обожал драки и получал высшее удовольствие, когда получалось дать этой скотине в нос, даже если взамен получал по почкам; Багги до экстаза нравилось бесить людей, но эта сука, рыжая тварь, она прекрасно знала это, и иногда – Багги руку на отсечение давал – оставалась спокойной, как корабельная пушка, только чтобы его, Багги, посильнее разозлить.
Шанкс поднялся и отряхнул потемневшие от воды штаны, так, что все брызги полетели в сторону товарища, валяющегося грудой хлама у его ног.
– Ну, тогда я пошел. Не сиди тут долго – простынешь, – все еще улыбаясь, сказал Шанкс и бодро зашагал прочь по палубе, оставляя за собой влажные следы.
Чтоб он провалился. Багги перевернулся на бок, закрыл глаза и пролежал так пяток минут. Вообще, из вредности, он провалялся бы тут целую ночь, а потом простудился и умер бы через месяц от абсцесса легких, но ветер и правда был омерзительно холодным, и, скорее, Багги сдох бы через десять минут от ненависти к ветру. Багги встал, с отвращением стянул с себя мокрую одежду, выжал, вылил из ботинок воду. Перспектива стоять ночью на палубе без штанов под холодными порывами воздуха быстро перестала казаться Багги блестящей, и он поспешил в каюту.
Корабль мерно раскачивался, издалека слышались веселые голоса с вскриками и взрывами смеха. Волны бились о борт судна; в иллюминаторы неярко светила луна, скрытая тонкой, прозрачной пеленой облаков. Багги неподвижно лежал в гамаке, скрестив руки на груди, и не мигая смотрел в потолок. Рыжего в каюте не было – видимо, все еще торчит со взрослыми и выливает в себя литры трофейного алкоголя, а может, даже хвастается, что спас своего бестолкового товарища, который, глядите-ка, добровольно съел дьявольский фрукт, вот умора-то. Сожрал одним куском на виду у всех, сутки шлялся довольным и к следующему вечеру решил совершить акт самопожертвования в пользу голодающих акул.
Тот фрукт, конечно, был липовым, но сейчас по вине рыжего у Багги в желудке находится и настоящий. И тоже одним куском. «Я стал бы лучшей портовой шлюхой на Гранд Лайне, – мрачно подумал Багги, – с такой глоткой».
Багги облизнул губы и нахмурился. Что там Крокус говорил о фруктах, когда гонял по курсу первой помощи? Дьявольский фрукт – что-то между животным, растением и вирусом. Если человек его ест, эта мерзость, как вирус герпеса, проникает в клетки и изменяет их навсегда.
«Сначала зоан. Он быстро встраивается в ДНК, от нескольких секунд до трех-четырех часов. Потом логия – от часа до суток. Самый непредсказуемый – парамеция. Может показать себя как мгновенно, так и через тридцать лет. Почти как геморрой. Тут не угадаешь», – вспомнились Багги слова мастера Рейли.
Багги не знал, что такое ДНК.
Он лег на живот и уткнулся лицом в руки. Он не знал, гадость с каким эффектом он проглотил, но был уверен, что это в пять тысяч раз хуже, чем когда они с Шанксом влезли на кухню ночью и сожрали полбочонка вяленой рыбы, закусывая фруктовым пирогом, и потом рыжий весь день провел в гальюне, пока Багги уныло блевал в море, обессиленно привалившись к фальшборту. На орехи Рейли им раздал после этого знатно, но уж лучше драить палубы сорок раз подряд или весело раскачиваться, периодически шмякаясь о Шанкса, как яйца в мошонке, подвешенным за лодыжки к рее, чем теперь плавать как топор.
Багги отлично плавал и нырял. До сегодняшнего вечера.
«А может, настоящий фрукт все-таки оказался нерабочим? Ну, протух там. По крайней мере, на вкус был как носки. Протухшие носки. Нет, я же тонул...» Багги вертелся в своем гамаке. На лбу билась жилка. С каждой минутой усиливалось беспокойство и несогласие с этим дурацким миром. С дурацкой справедливостью.
Багги снова перевернулся на спину; ему определенно не спалось, и отнюдь не от воображения сочных девок в портах или груд сокровищ. Сейчас ему было все равно. Сейчас он хочет только пережить этот день с начала. Правильно пережить. А еще он хочет от души впечатать кулак в брюхо рыжего. Ведь по факту виноват именно он. Вечно он лезет к Багги с этой дурацкой дружбой, улыбается так заискивающе, втягивает в неприятности, а сам постоянно выходит сухим из воды. Черт, если бы на корабле был еще один Фрукт, Багги с удовольствием раскрошил бы его на мелкие кусочки и скормил бы их рыжему, один за одним, собственно, он и лицо рыжего тоже не прочь бы раскрошить.
Если бы все можно было исправить очередным наказанием, Багги готов был даже на килевание. А, плевать на принципы, Багги бы и в жопу дал первому встречному, да еще сам подмахивал, лишь бы избавиться от эффекта фрукта.
Багги перевернулся набок, достал клинок, крепившийся на поясе, и принялся рассматривать свои зубы в тусклом отражении. Багги любил этот нож. Этим ножом он когда-то впервые вспорол человека, как свиную тушу. Он бы и Шанкса им вспорол, и вспорет обязательно, если рыжее чучело не научится себя вести.
А еще Багги из-за рыжего остался без карты.
И без потенциальных ста миллионов.
И стал беспомощным куском дерьма в воде.
Ему и правда без способности плавать оставалось только в шлюхи и идти. Внутри у Багги все сжалось от жалости к себе.
Багги рассматривал свои зубы. Провел по ним языком. Повернул клинок в руке так, чтобы видеть отражение своих глаз. Он смотрел на лезвие, он смотрел в лезвие, пытаясь поймать самые яркие отблески рассеянного лунного света, лениво, как кисель, проникающего в маленькую каюту.
Этим ножом можно сделать многое.
Сердце Багги заколотилось. Заколотилось сильнее и сильнее, сильнее, чем когда сильнейший пират согласился принять его в команду, сильнее, чем когда они с рыжим влезли в отсек с бортовыми журналами, сильнее, чем когда их за это в хвост и гриву отодрал Рейли, сильнее, чем когда их корабль попал в шторм, где полкоманды попадало за борт, сильнее, чем когда при абордаже вражеский капитан прижал Багги спиной к себе, прикрываясь, как живым щитом, и вставил ему дуло револьвера по самую глотку, так же сильно, наверное, как, черт подери, когда Шанкс зажал его в тесном трюме ночью.
На лбу выступила испарина. Багги перехватил нож, провел рукой по волосам назад. Нужно разделаться с этим. Сейчас. Он спрыгнул с гамака, влез в башмаки, холодные и все еще слегка влажные, и выскочил из каюты.
…Холодное лезвие неуверенно коснулось живота, мягкого и белого, и тут же отдернулось назад.
«Не сложнее, чем разделывать свинину, – успокаивал себя Багги. – Я ведь разделывал и свинину, и рыбу, и кур. Тут то же самое, ну, может, покрупнее слегка, чем рыба».
Багги полусидел-полулежал в маленьком трюме, прислонив шею к стене и одним боком упершись в один из деревянных ящиков, стоящих тут же. Он еще раз хлебнул из бутылки с ромом – редкостная гадость – и щедро облил им нож.
Было темно, исключая щелку в двери, через которую пробивались лучи луны, и маленькую свечу на ящике, которая норовила погаснуть, если открывать дверь чуть шире.
Багги сглотнул ком в горле, сжал губы и решительно направил лезвие к животу. Сжав зубы так, что желваки выступили, он натянул кожу и, зажмурив глаза, воткнул лезвие под серединой ребер. Послышался противный звук скрежетания стали о кость, мышцы живота резко сократились от боли, и выступила красная, почти черная в тусклом свете, кровь; мальчик заскулил сквозь сжатые зубы. Отдышавшись несколько секунд, Багги сильнее сжал нож в руке и повел разрез ниже, к пупку, работая лезвием вверх и вниз, практически раздирая кожу, связки и мышцы ножом, оказавшимся недостаточно острым для разрезания. Плоть огнем щипало по всей длине, и Багги с трудом сдерживался от того, чтобы закричать, он почти выл сквозь сжатые до боли зубы. Багги несколько раз глубоко вдохнул и попытался еще раз приложиться к рому, но тот по большей части стек по подбородку и смешался с кровью на животе. Кровь текла, плоть пылала – отступать было уже некуда, тормозить – некогда. Багги натянул кожу на левом боку и занялся вторым разрезом: начал оттуда же, откуда и первый, от ребер, и распарывал влево, до талии. Мышцы сокращались, и живот ходил ходуном, и разрез получился бестолковым, кривым, с торчащими наружу кусками плоти, откуда хлестала густая и темная, как нефть, кровь.
Багги хладнокровно подумал, что если он разрежет так, можно будет открыть живот, как книжку.
Багги не любил читать.
Он смотрел на свое тело как будто со стороны. Как будто не он тут полусидел, опершись голыми лопатками об холодное потрескавшееся дерево, а какой-то другой человек: голова была холодная и ясная, а тело буквально горело от животной боли; как будто после терапии гильотиной голову швырнули на северный полюс, а остальное – на южный, или на экватор, или на Гранд Лайн, впрочем, какая разница?
Багги взялся рукой за отходящий шмат плоти и потянул от тела, обнажая органы. Раскрыв разрез, Багги пришлось согнуться сильнее, чтобы видеть, что там внутри; кровь струей вышла из бока, забрызгав штаны и пол.
Первое, что увидел Багги там, внутри, – что-то склизкое и этого много. Кишки. Светлые блестящие склизкие кишки в красных прожилках. Кишки Багги не понравились. Кровь из пореза на коже застилала их, смешиваясь со слизью на кишках. Багги вытер левую ладонь о штанину и запустил пальцы внутрь себя.
Багги не знал точно, где искать желудок, поэтому попытался отодвинуть кишки, но он не мог их ухватить в одном месте, они слишком прочные и эластичные, как кальмары или осьминоги в соусе, а еще очень-очень склизкие, как комок опарышей. Тогда Багги просто попытался поддеть их ножом и вытащить – но они оказались приклеенными полупрозрачной пленкой к стенкам живота. Мальчик несколько раз глубоко вдохнул, отложил нож, одной рукой придерживал свисающую раскроенную плоть, второй полез выше кишок – глубже под ребра, провел пальцами по чему-то гладкому и плотному. «Печень, – холодно подумал Багги. – Должно быть, где-то тут. Надо еще немного глубже». Багги приподнял локоть, чтобы лучше проникать внутрь. Он небыстро, сантиметр за сантиметром, двигался большим и указательным пальцами по скользкой, плотной печени, пока пальцы не провалились глубже, задев что-то мягкое, плотное и скользкое, похожее на медузу, долгое время пролежавшую под палящим солнцем.
Для точности движений Багги взял нож за середину лезвия, сразу поранив себе ладонь. Все еще держась левой рукой за желудок, правой он приставил нож к мягкой ткани и сделал быстрый надрез вдоль желудка. Багги скорчился от резкой боли.
По правде говоря, Багги надеялся найти там Фрукт целиком.
Но в желудке была только дурно пахнущая фиолетово-бурая с желтыми скользкими сгустками жижа и полупереваренные зеленые листья.
Багги всхлипнул. Он не мог опоздать. Прошел всего лишь час, может, чуть больше. Нет, так дело не пойдет. Багги откинул нож и резко сел – в глазах помутнело, может от боли в распотрошенном боку, может от потери крови, – и встал на четвереньки, уперся головой в стену, вытер правую руку о левое плечо и резко, с ненавистью запустил ладонь в живот, раздирая края разрезанной плоти, под ребра, где скрывался желудок. На секунду Багги буквально ослеп от резкой острой боли и прикусил губу, чтобы не застонать. Рука внутри уже была теплая, липкая и почти такая же склизкая, как и все внутренности. Почти сразу нащупав желудок, Багги потянул и с силой сдавил; тело мальчишки будто током прошибло, но Багги продолжал сжимать свой желудок, выдавливая оттуда все, что мог, все, до последней капли. Кровь уже фонтаном хлестала из живота, левая штанина была мокрая и липкая – не такая, как когда Багги купался в свежем прохладном море одетым, а мерзко-теплая, будто Багги принимал ванну из густого растопленного жира.
Багги на секунду показалось, что он уснул, он дернулся, боднув стену головой, и повалился на ящики.
«А обратно-то как?»
А Багги не знал, как обратно, он никогда не думал, как обратно, он строил планы только в одну сторону, вот и поплатился за глупость – уже второй раз за день.
«Так тебе и надо».
Багги лежал на спине на мокром теплом полу, часто и глубоко дыша; это мокрое и теплое стекало по животу, впитывалось в штаны. Рот лишь сейчас наполнил металлический вкус, и Багги ощутил, что харя у него уже давно вся в теплой и липкой крови.
Плевать. Он сделал все, что смог, чтобы спасти себя – от фрукта, спасти Шанкса – от ответственности, спасти корабль – от позора, вот он, Багги, посмотрите на него, он героически, как крыса, подыхает сейчас в пыльном трюме, о, нет, не от потери крови, – о, ну что вы себе придумываете, – Багги подыхает от собственной отваги и глупости. Багги улыбался, блаженно улыбался, голова была легкая, как вата, и на сердце, на сердце было легко, жаль только, что любимый нож куда-то закатился, а рыжий вообще где-то далеко, далеко… Голоса наполняли голову Багги, невесомые руки фей трогали его белое, чистое лицо, увлекая его куда-то вверх, голоса разносились по всей голове, ударяясь о стенки черепа и отскакивая эхом туда-сюда, будто шарики, будто мыльные невесомые пузыри, и из этих пузырей сложилось по-идиотски безмятежное лицо Шанкса и весело прокричало с нарастающей громкостью: «не сиди тут долго – кишки выпадуууууут»…
…Шанкс распахнул дверь, впрыгнул в свой гамак и начал раскачиваться. Он был на кураже, он был на взводе – хотелось куролесить, веселиться, орать матерные песни. За вечер он выдул почти целую бутылку трофейного рома в одну кабину, пока Крокус, сидевший рядом, не посмотрел на мальчишку так строго, что тот без лишних слов понял: «не надо».
Сейчас команда угомонилась и начала расходиться по каютам; кто-то заступил на вахту. Шанкс не хотел спать, вообще он надеялся разбудить Багги и втихую распить с ним заначенную в их каюте бутылку и, может, порубиться в карты.
Шанкс взглянул на верхний гамак. Он был пуст.
– Неужели остался спать на палубе, дурачина? – хмыкнул Шанкс. Все также энергично, как будто в обратной съемке, он спрыгнул со своего гамака и пошлепал туда, на палубу, где сегодня оставался вечером Багги.
На палубе никого не было. Улыбка исчезла с лица Шанкса, и он быстрым шагом отправился вдоль палубы, озабоченно заглядывая за все ящики и выступы. Не найдя никого на главной палубе, Шанкс прыжком спустился на нижнюю, чуть не свернув себе ногу. Луна зловеще скрылась за темными тучами – как некстати, и Шанкс медленно пошел вперед, осторожно ступая, стараясь не напороться ни на что.
Один шаг. Второй шаг. Чавк.
Шанкс резко остановился и с отвращением поднял ногу.
Луна сбросила с себя оковы облаков и осветила сандалию Шанкса, с которой медленно стекала черная в сумерках кровь.
– Ну что, жить будет? – Пламя толстой свечи зловеще освещало влажные зубы Рейли.
– Будет... пару дней. У него каша вместо живота, а желудок вообще разорван на куски, как дуршлаг. С такими повреждениями не живут…
– Сделайте что-то! – возопил Шанкс.
На несколько секунд воцарилось молчание.
– …Но я сделаю, что смогу. Не перебивай меня, щенок.
Крокус бросил убийственный взгляд на Шанкса. Тому захотелось провалиться, прям сквозь весь корабль, и пойти на дно.
– А зачем он это сделал-то? Монетку, что ли, проглотил? – голос Рейли был и озабоченным, и раздраженным, но лицо оставалось спокойным.
– Дурак он, и что делал – непонятно, – протянул врач. – Жить надоело? Так прыгнул бы за борт и дело с концом. Чисто, быстро, никакого шума.
– Может, он хотел под конец уделать нам палубу? – предположил Рейли.
Крокус молча приладил катетер к сгибу своей руки и поудобнее устроился на мягком стуле рядом с кроватью.
– Нужно что-то? – спросил Рейли и вышел прочь, когда Крокус покачал головой.
Тишина накрыла лазарет. Шанкс сидел на перевернутом ящике напротив кровати и не слышал ничего, кроме крови, пульсирующей в ушах; тишина в присутствии Багги ему не нравилась, она казалась ему мертвой, собственно, таким ему казался и Багги, лежавший на кровати. Распотрошенный и вновь зашитый, липкий и холодный; Крокус несколько раз перевязывал его, но кровь все еще сочилась сквозь свежие швы.
– Два дня, вы сказали, да? – тихо сказал Шанкс, положив голову на колени и обняв ноги руками.
Бортовой врач помедлил с ответом, но все же решил сказать:
– С переливанием крови он может протянуть несколько дней. Но проблема не в этом, – серьезно заговорил Крокус. – У него все органы в брюхе будто собака погрызла. Я думал, может, вырезать этот желудок к чертям сучьим – все равно будто решето. Я сделал, что мог, но у меня не больница. – Врач опустил глаза. – У нас нет нужных приборов. Кормить его нельзя: начнется тошнота или, еще хуже, воспаление. Давать пить тоже нельзя.
– Разрешите мне быть донором вместо вас, – попросил Шанкс. Он чувствовал себя так отвратительно, будто завел себе домашнее животное, а потом безжалостно сбросил его с самой высокой мачты, и оно разбилось о море на куски.
Крокус поджал губы и поглядел на катетер на своей руке.
– Не стоит. Так будет лучше. Я ценю желание помочь – но поверь, не стоит. Просто сиди спокойно. Или лучше принеси мне газету, малой, я колонку садовода уже две недели не читал.
Шанкс угрюмо замолчал и не сдвинулся с места.
…Тихое, умиротворенное посапывание, темнота. Темнота и тепло, и дыхание, мерное, ритмичное, но где-то далеко, далеко.
«Наконец-то я умер».
Красные, черные разводы, круги, пузыри. Мыльные пузыри. Мыльные пузыри и мерное дыхание.
Сквозь сомкнутые веки, сквозь плоть и кровь, мерное дыхание и мыльные пузыри ударило пятном света, неяркого, но навязчивого.
«Хорошо быть слепым и глухим».
К пузырям, дыханию и светлому пятну добавился дребезжащий нарастающий звук.
«Меньше информации, и ничто не мешает спать».
Звук нарастал, нарастал, нарастал, пока не поглотил все, что было вокруг, Багги вскочил и закричал, закричал беззвучно, будто ему зашили рот, и темнота не отступала, а звук уже перешел в яростный, дикий вопль и тут же резко оборвался.
Багги попытался разлепить глаза, но веки будто склеили. Багги попытался повернуть голову набок, но чуть не ошалел от боли: такое ощущение, что ему вскрыли череп, вытащили оттуда мозг и насыпали стальных шаров. И боли. Очень-очень много стальных шаров, которые перекатывались, ударяясь друг о друга и стенки черепа.
Багги попытался глубоко вдохнуть, и воздух с резким свистом наполнил легкие.
Багги уже начал ощущать свое дыхание, а мерное сопение, доносившееся откуда-то издалека, оказалось чужим. Еще несколько минут – а может, часов или дней – Багги слушал темноту, тишину и дыхание, боясь пошевелиться, боясь потревожить мерное сопение, боясь потревожить стальные шары в голове. Никаких мыслей в ней не было: она была темная, тяжелая и как будто липкая, но освобожденная от каких-либо размышлений. И это было прекрасное время.
Через какое-то время Багги резко открыл глаза и перед ними уже не плыло. Сверху был деревянный потолок, очень светлый и чистый, и это можно было разглядеть даже в наступающих сумерках. Во рту было сухо, как в пустыне; казалось, язык обложен песком и потрескался. Багги попытался сесть, оперевшись спиной к стене, но в ногах что-то мешало. Какая-то груда черно-рыжего тряпья.
Тряпки зашевелились и оказались заспанным Шанксом.
– Багги, – прохрипел Шанкс низким после сна голосом, выпрямился и улыбнулся. – Ты как?
Багги смотрел на него снизу вверх. У Шанкса, оказывается, тонкий, почти аристократичный, длинный нос.
– В-воды дай, – просипел Багги.
Шанкс замялся.
– Не… нельзя воды.
Багги с непониманием и какой-то детской обидой уставился на Шанкса. Нижняя губа поползла вверх. Сил злиться у него пока не хватало.
Шанкс, все еще пытаясь улыбаться, поджал губы и уставился под ноги.
– Я схожу за Крокусом, – предложил он.
– Нет.
Они неподвижно просидели в тишине несколько минут. Багги – полулежа на кровати, вперившись взглядом в до тошноты ровный потолок, Шанкс – сидя на перевернутом ящике рядом, уставившись в неаккуратный, с разводами, грубо положенный пол. Первым нарушил молчание Багги:
– Я умру?
– Тебе нельзя есть, – без обиняков ответил Шанкс.
Повисла пауза.
– Рейли наказал, что ли?
Шанкс чертыхнулся.
– Если бы Рейли, думаешь, я бы оставил тебя голодным? – широко улыбнулся он, переведя глаза на товарища. Багги впервые за долгое время благодарно улыбнулся ему в ответ.
Шанкс не мог перестать улыбаться, ему казалось, если он опустит уголки губ – то Багги умрет на месте. Умрет из-за Шанкса, потому, что тот вдруг перестал улыбаться.
Багги не чувствовал никакой боли, разве что легкое головокружение. Он уселся на кровати и принялся разматывать повязку; с узлом пришлось повозиться, но потом он просто решил его оторвать. Белые тонкие полосы были густо пропитаны красным, слипались друг с другом, прилипали к телу. Багги откинул ворох бинтов и уставился на свой живот.
– Мне это снилось, – с облегчением простонал он и шлепнулся на кровать, выбрасывая лишние мысли и совершенно забыв, что еще секунду назад держал в руках перепачканные красным бинты. – Почему ты сразу не сказал?
Шанкс с замиранием сердца поднялся с ящика и шагнул к кровати Багги.
– Не сказал ч…
Он не закончил и вытаращил глаза. Он ничего не видел. Он видел только мерно вздымающийся белый баггин живот без единой царапины.
Шанкс рассмеялся и плюхнулся рядом, лягнув товарища, чтобы тот подвинулся.
Сердце Шанкса снова забилось птицей после того, как было разорвано на куски.
@темы: One Piece